Все другие народы, по-видимому, почти достигли пределов, предназначенных им природой; их задача только сохранять приобретенное. Но эти два народа находятся еще в периоде роста. Все остальные остановились или подвигаются только с большими усилиями; лишь они одни идут легко и скоро по пути, которому глаз еще не может видеть конца.
Американец борется с препятствиями, предоставляемыми ему природою; русский борется с людьми. Один воюет с пустынями и варварством, другой с цивилизацией, находящейся во всеоружии; поэтому завоевания американца делаются плугом земледельца, завоевания русского — мечом солдата.
Для достижения своей цели первый полагается на личный интерес и проставляет свободу действий, не направляя их, силам и разуму отдельных лиц.
Другой сосредоточивает, так сказать, в одном человеке все силы общества.
Для одного главное средство действия есть свобода, для другого — повиновение.
Их исходные точки различны, пути их тоже различны; и однако каждый из них предназначен, по-видимому, тайной волею Провидения держать когда-нибудь в своих руках судьбу половины мира».
Это удивительное пророчество было опубликовано в 1835 году, еще при жизни Пушкина. Оно с поразительной точностью смотрело более чем на век вперед и описало мировую ситуацию середины XX века, так называемый двухполярный мир. Но аристократ Токвиль, поборник демократии, невольно указал для России страшный диагноз, предопределивший ее падение к концу того же XX столетия: нелюбовь к личностной свободе и повиновение вождю. Сталин не читал Токвиля, но в начале 1929 года, когда кучка вождей осмелилась в узком кругу вдруг порассуждать о пользе коллективного руководства, уже готовый к своему термидору коммунистический тиран сказал им ясно:
Конечно, тут можно вспомнить слова Полежаева, сказанные им веком раньше:
Попутно зададим вопрос (сейчас, уже в XXI веке): мы все еще такие? Любим кнут? Хотим и готовы подчиняться одному (пока лишь нежно помахивающему кнутом)? Требовать для него третьего срока? Четвертого? Или пожизненного, как на Кубе, как в Туркмении. Как в Северной Корее.
Император Николай I был, как мы сейчас понимаем, человеком ограниченным, несколько надутым, холодным, нередко прямолинейным, но, в сущности, неплохим. Он не был жесток, почти никогда — груб и даже по-своему справедлив. Обвинять его в особой любви или приверженности к кнуту оснований нет. Ему не хватало образованности, широты взора, исторического чутья. Он не очень понимал, куда он ведет Россию.
Впрочем, ему не хватило и простого христианского великодушия — простить пятерых главных заговорщиков (хотя они и собирались убить его!). И это на годы определило мрачновато-суровый тон его царствования. Самой виселицей Россия была потрясена. Ведь смертная казнь была отменена еще семьдесят лет назад, при императрице Елизавете Петровне. Екатерина Великая сделал только три исключения для Мировича (пытавшегося освободить несчастного Ивана VI), для Пугачева, а также для зачинщиков московского чумного бунта 1771 года.
И. Д. Якушкин. 1818 г.
Но прошло более полувека! «Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость», — вспоминал позже Герцен. А Петр Вяземский написал жене: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо…»
Здесь мы подходим к важнейшему вопросу, на целые столетия определившему острый и трагический разрыв в нашей национальной ментальности. Речь идет о разном отношении к двум смертям — смерти частной и смерти государственной (последнюю именуют