— Ты лучше молчи, фарца вонючая! — с тихой угрозой прошипел опер и подтолкнул его к выходу, на секунду ослабив хватку, чтобы отворить створку двери. И тут тело Германа перестало слушаться хозяина. Словно осознав каждой своей клеточкой, что его, ни в чем не повинное, сейчас запрут в неволе и будут бить-колотить, тело решительно отбросило этот идиотский разум на произвол судьбы и рванулось вперед. Оно изо всех сил боднуло конвоира, вырвалось и помчалось наперерез машинам через улицу Разина в сторону площади Свердлова. Визжали тормоза, свистел постовой, кто-то истошно кричал, а Герино тело бежало, свободное и вольное, как мустанг без узды, перемахивало через ограды, мчалось сквозь проходные дворы, пулей просвистывало через подземные переходы. Тем более что все они были дворами и переходами его детства, тут это тело росло и мужало, тут оно без всякой головы знало каждую пядь асфальта, и скоро это свободное тело уже прижалось к земле в зеленых зарослях сирени на задворках Дома грамзаписи, тяжело дышало и хватало ртом воздух. Тело радовалось и беззвучно хохотало. Тело каталось по земле и дрыгало ногами, и тут только его догнал запыхавшийся и никчемный разум. Да и разве это разум? Так, умишка неприкаянный.
Германа, конечно, через неделю задержали как миленького и целый день мурыжили в «обезьяннике». Менты, само собой, накатали телегу в консерваторию и потрепали нервы родителям, но прямых улик или обвинений, кроме сопротивления милиции, которую, по версии Германа, он принял за грабителей, не было. И в конце концов его пришлось отпустить.
В консерватории ему устроили показательную порку отщепенца, исключили из комсомола и выставили за дверь. Глотая доллары, он содрал себе слизистую и долго еще сипел злым шепотом на знакомых. О лице и говорить нечего. Его прекрасный греческий нос навсегда окривел.
Анна слабо пыталась защитить любимого хотя бы перед родителями, но Герман не нуждался ни в чьей жалости: он бросил всех и укатил в неизвестном направлении. Анна была настолько ошарашена происшедшим, что ощутила страшный внутренний паралич. Она была в панике. Ее жизнь, такая добропорядочная и законопослушная до кончиков ногтей, вдруг вздернулась, как край консервной крышки, и нежное содержимое ее бытия впервые столкнулось с окисляющим воздухом реальности других миров. Она даже в страшном сне не могла представить, что полюбит «представителя преступного мира», «изменника социалистических идеалов» и «предателя Родины». Какой позор, какой ужас! Крамольная мысль о самой возможности столкновения с законом ей даже в голову никогда не приходила. В глубине души она боялась власти. Темный ужас перед неминуемым наказанием поднимался из недр ее души. Ей было страшно, беспричинно, но утробно страшно. Она знала, что надо жить по правилам и тогда получишь свою пайку. К тому же он лгал ей. При разбирательстве выяснилось, что на самом деле его папа шофер, а вовсе не генерал, и дальше по списку. Она не могла этого пережить: он лгал ей. Возможно, так же ловко, как он лгал о себе, он лгал ей и о любви. Теперь о свадьбе и речи быть не могло. Родителям о нем даже заикнуться было нельзя. Фактически она стояла перед выбором: Герман или родители. Положение в обществе, карьера, выезд за границу, обеспеченная жизнь или гарцевание на необъезженном мустанге на краю пропасти без каких-либо гарантий, даже без штампа в паспорте.
«Любовь — это прекрасно, но ты в самом начале жизни, и тебе еще встретится настоящий мужчина», — твердили ей родители в лице мамы. Они не только не отпустили ее в Коктебель, но заперли дома и обрабатывали день и ночь. Анна упрямилась, и маме пришлось слечь с сердечным приступом, а Анне — остаться, тем более что в глубине души она сама не могла сделать выбор и в конце концов с радостью переложила весь груз ответственности на родителей.
Но любовь не отпускала. Анна и сама была как необъезженная лошадь, она хотела скинуть этого седока, лягалась и «давала боком», но все напрасно. Любовь взнуздала ее, и каждую секунду она чувствовала ее шпоры на своих кровоточащих боках. Мысль о том, что Герман уже никогда не прикоснется к ней, отзывалась такой неутоленной, отчаянной жаждой близости, наслаждения и истомы, что Анна даже пугалась глубины и тотальности своего чувственного плена. Легкий сарафан пасторальной барышни-крестьянки был тесноват для проснувшейся в ней страстной женщины-вамп.
Все лето о нем не было ни слуху ни духу. А под Новый, 1983 год раздался звонок.
— Ну что, предательница, с наступающим?
— Гера, как ты? Где?
— У тебя под окном. Я решил тебя простить и пригласить на вечер в ДК «Кыр Пыра». Мы там будем выступать. Я бросил билеты в почтовый ящик. Пока.
— Герочка, постой… — но в трубке одни гудки. «Спасибо, что ты меня простил», — сказала она самой себе и осторожно повесила трубку.