Этого не могли вообразить ни в самом СССР (что наглядно показывает Алексей Юрчак в своей замечательной книге с говорящим названием — «Это было навсегда, пока не кончилось»), ни в остальном мире — снаружи «советского лагеря».
Сама сущность холодной войны заключалась, казалось, в этом специфическом замораживании, обездвиживании, тотальном параличе системы — балансе сил без баланса, установившемся окончательно и бесповоротно именно в 70-х.
Иными словами, Делёз и Гваттари фиксируют распад, происходящий изнутри системы, но не системы как таковой, не её конструкций или способов организации её внутренних механизмов, а самого того материала, из которого эта система состоит.
Сам этот их двухтомник по сути своей — идеальное воплощение постмодерна: он написан на языке постмодерна, у него драматургия постмодерна, наконец, он буквально свидетельствует постмодерн своим «шизоидным» содержанием.
Впрочем, авторы сравнивают свою книгу и мир, и приходят к выводу, что она недотягивает до того «хаоса», каким «стал мир». Потому указать единственную причину, почему у Ж. Делёза и Ф. Гваттари возникло это «машинное» ощущение времени, вряд ли возможно.
Это и влияние «третьей (информационной) волны» с его постмодернистскими спазмами, и то разочарование, которое испытали интеллектуалы по всему миру, осознавшие после трагических событий 1968 года, что кардинальные изменения в отношениях человека и государства невозможны, и тот, наконец, экзистенциальный кризис, о котором в своём «Одномерном человеке» пишет Герберт Маркузе, а Ги Дебор в «Обществе спектакля».
«Постмодернизм сигнализирует о смерти таких „метанарративов”, скрытые террористические функции которых предполагали обоснование и легитимацию иллюзии „универсальной“ человеческой истории, — пишет знаменитый британский философ и литературовед Терри Иглтон в 1987 году. — Сейчас мы находимся в процессе пробуждения от ночного кошмара современности с её манипулятивным разумом и фетишем тотальности, и перехода к невозмутимому плюрализму постмодерна, этого гетерогенного ряда жизненных стилей и языковых игр, который отверг ностальгическое стремление тотализировать и легитимизировать самоё себя… Наука и философия должны избавиться от своих грандиозных метафизических притязаний и посмотреть на себя более скромно — как на очередной набор нарративов».
«Информационная эпоха» парадоксальным образом оформила «развод» интеллектуалов и мира, который они пытались до сего момента осмыслять. Их даже постмодернистский язык уже более не годился для того, чтобы схватить нарастающий хаос системы. Их «книжный мир» уже никому не был нужен, не говоря уже о том, насколько он стал для этого мира непонятен.
Наша «естественная социальность», как мы помним, ограничена. Когда количество людей в социальной общности её превышает, она разбивается на социальные фракталы, сосуществование которых возможно лишь в рамках более-менее общей концептуальной матрицы — некой общей ментальности и кристаллизуемых в ней ценностей.
Выход интеллектуалов из этой игры, утрата ими этой наиважнейшей для социума функции стали фатальными для системы. Сначала они сами, по своим мотивам, о которых мы говорили, близили постмодернистский плюрализм, торпедируя системы знаний и авторитеты, растворяя дихотомичность ценностей[83]
и децентрируя самого человека.Но теперь они оказались в мире, где все их мечты сбылись: абсолютный плюрализм мнений, знания, лишённые всякого авторитета, субъекты без ценностей и центра. Да, следствием их работы, неожиданным для них самих, стал тот самый «новый человек», которому они были абсолютно не нужны.
И если раньше наука, культура, искусство, политика, бизнес были безусловной вотчиной элит — аристократических, политических, культурных, финансовых и т. д., — то теперь туда хлынули огромные массы людей, получивших недоступное прежде высшее образование.
Отдельный вопрос — насколько это было правильно и справедливо. Но правда в том, что эти — прежние — элиты существовали в кругах, которые, за рядом исключений, были почти непроницаемы. Точнее, был очень высок порог входа в эти социальные общности, а потому происходил постоянный «социальный естественный отбор».
Это развенчивание элит как «людей особого сорта» лишь усиливалось новым всплеском гуманистического дискурса — сразу после Второй мировой войны необычайную популярность получили Абрахам Маслоу, Эрих Фромм, Карен Хорни, Гордон Олпорт, Карл Роджерс, Виктор Франкл, Ролло Мей и другие «столпы» гуманистической психологии, а затем стали системно развиваться различные практики «эмоционального интеллекта», «осознанности», «установка на рост» и т. д.
На фоне декларируемых прав и свобод, демократизации всех сфер жизни, либерализации экономики и т. д. всякая «непроницаемость» стала более невозможной.