Соня мгновенно проснулась, как только глаза Тобольцева остановились на ней. Трудно сказать, дремал ли еще ее мозг, потому что она не удивилась присутствию Тобольцев а, словно инстинктивно ждала его все время? Считала ли она эту реальность продолжением ее горячечных ночных грез? (Всю ночь она чувствовала себя в объятиях Тобольцева и его горячие губы на своих губах.) Повиновалась ли она только власти своих инстинктов и желаний? Кто скажет?.. Но вздох счастия приподнял ее грудь. Глаза засияли навстречу Тобольцеву. Прелестная улыбка озарила лицо… Она села и протянула к нему руки с жестом беззаветной страсти:
— Сюда… Скорей!
Тобольцева сила какая-то толкнула к постели. Он обнял Соню и опять почувствовал (сон наяву!) прикосновение ее груди, колен, всех точек ее тела, ее губы, запах волос и кожи, сонный запах из ее рта, опьянивший его мгновенно… Он видел яркий блеск ее полузакрытых глаз. «Какая красавица!» — понял он внезапно. И поцеловал ее опять и опять, уже вполне сознательно и страстно.
Минна Ивановна кашлянула в столовой. Они оторвались друг от друга… Бледный, неверными шагами, Тобольцев отошел. Поглядел на рабочую корзинку, не видя ее; подергал себя за ворот… Опять поискал глазами по комнате, избегая глядеть на Соню… Наконец увидал корзинку и, захватив ее, вышел в зал. Но, выходя, он услыхал тихий, серебряный, счастливый смех, отдавшийся во всех его нервах.
Он не помнил, что спрашивала его Минна Ивановна и что он ей отвечал… Подняв голову, он увидал, что Соня приотворила дверь и в щелку глядит на него… А глаза у нее сверкают и губы смеются… И он сам начал улыбаться. И, не договорив начатой фразы, вдруг встал, поцеловал руку Минны Ивановны, незаметно кивнул Соне, которая за спиной матери посылала ему воздушные поцелуи, и уехал, оставив обеих женщин под очарованием какой-то весенней грезы.
— Мама, мама! — лепетала Соня, кидаясь на шею матери. — Ну, не правда ли, что его нельзя не любить?
Минна Ивановна не желала вникать в причины внезапного успокоения Сони. Она только радовалась наступившей вдруг тишине после этой ужасной ночи, когда Соня грозила отравиться и умереть в тот день, когда Катя поедет венчаться. Все хорошо, что хорошо кончается!..
Катерина Федоровна весь этот день на уроках двигалась как во сне, бессознательно улыбалась удивленным ученицам, пропускала мимо ушей их вопросы, без обычного раздражения поправляла ошибки и беспрестанно задумывалась. От зорких институток, боявшихся строгой учительницы, не могла, конечно, ускользнуть эта необыкновенная перемена.
— Эрлиха наша совсем блаженная, — шептались пианистки. — Я разноса ждала за rondo Kalkbrenner’a[145]. Не могла с «группетто»[146] справиться… В тот раз она орала на меня, орала… кол поставила… А нынче я мажу, она хоть бы что!
Начальница, очень ценившая Катерину Федоровну, изумленно сощурилась на ее лицо, когда встретила ее в коридоре. Кажется, никаких перемен не было ни в строго-монашеском туалете молодой девушки, ни в ее простой прическе, где волосок был пригнан к волоску… Но… лицо было уже не то! Какая-то женственность появилась в этой новой улыбке, в угловатых всегда движениях, в замедленной походке. Яркий румянец, всегда ровно игравший на смуглых щеках, теперь поминутно угасал на похудевшем в одну ночь лице. Глаза как бы ввалились, окруженные кольцом тени. В них был блеск усталости и лихорадочного возбуждения. И эти глаза прятались под густыми ресницами. Всегда резкий голос как-то глухо вздрагивал… Движения были растерянные. Но счастие сияло в лице, как солнце, и делало незаметную Катерину Федоровну интересной, даже красивой… Начальница проводила ее долгим взглядом и, вздохнув, прошла дальше.