Через полчаса, когда нянюшка подала самовар, Чернов все еще прийти в себя не мог и, потягивая ликер, шептал:
— Реб-ра… д-да… ребра…
— Будь покоен, переломаю, — рассмеялся Тобольцев, подсаживаясь к столу и подслушав этот шепот.
Чернов поднял на него затуманенные вином глаза.
— И неужели ж так-таки ни одной интриги больше не заведешь? — неожиданно, в упор спросил он.
— Не думал об этом… Полагаю, однако, что за советом к тебе не приду.
Но выбить Чернова из раз занятой позиции было трудновато.
— Н-нет… Как там хочешь-шь… не поверю, чтоб ты всю жизнь любил только одну женщину…
Тобольцев вспыхнул.
— Брось, пожалуйста, эту психологию! Не на тебе женюсь, и не твоя, значит, печаль… — Он вынул часы. — Я тебя не гоню, Егор, но в восемь чтоб тебя здесь не было!
Чернов печально улыбнулся.
— Всем нам конец пришел!.. Д-да… Как она это сказала? И обедающим, и ночующим — всем конец пришел…
— Вздор какой! Чем помешает мне жена? И нянюшка все глупости говорит… Конечно, хлева у меня в доме не будет, это верно… — Но хорошее настроение Тобольцева уже не вернулось.
Пробило восемь, а Чернов «прохлаждался». Тобольцев оделся и остановился в дверях.
— Я ухожу, Егор… Выйдем вместе!..
— Я потом, — хотел было из упрямства возразить Чернов. Но взглянул на брови Тобольцева и встал, покачиваясь.
Кусая губы, Тобольцев ждал в передней, когда Чернов влезет в его калоши и наденет его пальто. «Скоро ты?» — спросил он, и в его голосе слышались раскаты близкой бури.
— Пер… пеер-чат-ки не знаю…
— И без перчаток хорош…
С оскорбленной миною Чернов подошел к зеркалу в передней. Надел было цилиндр, потом снял его опять и рукавом пальто стал приглаживать ворс. Тобольцев перепахнул полы своей дохи и скрипнул зубами.
«Чисто медведь!.. Калашников[148] проклятый!» — подумал Чернов. — Где моя трость? Эй вы! Няня!.. — заорал он во все горло.
— А ты что на место не кладешь? — наскочила на него нянюшка. — Вот дите малое нашлось! Не было печали…
Но она только хорохорилась. Тобольцев был прав, когда в шутку говорил, что исчезновение Чернова с горизонта жизни нянюшки вызовет в ее душе ощутительный пробел. Он улыбался, спускаясь по лестнице. Ему тоже стало жаль Чернова.
Сергей поджидал у подъезда. Тобольцев сел в сани и вдруг сделал знак Чернову подойти. Тот повиновался, бледный и злой. «Красив как в эту минуту! — невольно подумал Тобольцев. — Совсем барин, хоть и лодырь…»
— Егор, запомни, что я тебе скажу… Чтоб ты нам на глаза не попадался! Слышал? Если тебя когда-нибудь по дороге ко мне увидит Катерина Федоровна, забудь, где мой порог!
Лихач тронул в это мгновение.
— Шантаж! Вот как… — негодующе крикнул Чернов.
Но рысак уже несся. Тобольцев громко хохотал.
«Да он положительно „единственный“… Вот типчик!..»
XVII
Когда нянюшка перешла «в город» — заведовать хозяйством Тобольцева, — Анна Порфирьевна приблизила к себе горничную Федосеюшку. Это была красивая девушка лет сорока, сухая и темная с лица, тоже византийского типа, как и хозяйка. Она единовластно управляла всем верхним этажом.
— Замечательно стильная особа, — говорил о ней Тобольцев. — В ее лице есть что-то ассирийское. Те же загадочные, глубокие глаза, то же длинное и тонкое лицо… И гармонирует она, маменька, со всею вашей обстановкой удивительно!
Анна Порфирьевна только головой покачивала и улыбалась.
Трудно было встретить более молчаливое и загадочное существо. Она, не глядя, все видела и знала. Как горничная, она была полна талантов: умела шить, вышивать, причесывать, даже массировать самоучкой. Руки у нее были нежные, как у барышни, с тонкими, цепкими и выразительными пальцами. От стирки и тяжелой работы она отказывалась. Она великолепно изучила привычки, вкусы и слабости «самой» и через какие-нибудь полгода стала ей необходима. На кухне ее не любили и не доверяли ей, инстинктивно чувствуя в ней какую-то скрытую силу. Была ли то жажда власти или жажда жизни — никто не знал. Но превосходство ее и сила ее индивидуальности чувствовались во всем… Раскольница (как и вся дворня), она была грамотна, много и жадно читала, потихоньку беря книги у Фимочки и Лизы. Но читала их по ночам. Она была религиозна до экзальтации и сопровождала Анну Порфирьевну на все службы и богомолья. Голос у нее был певучий, манеры вкрадчивые, походка бесшумная. Она ни с кем никогда не спорила, не возвышала голоса… Ее всегда опущенные ресницы как бы тушили искры ее загадочных глаз.
— Ух! Сколько чертей в этой натуре? — раз как-то заметил Тобольцев. Анна Порфирьевна рассердилась.
— Стыдно клепать на девушку!.. Она чистой жизни… Прошу не смущать ее, если не хочешь меня обидеть!
Федосеюшка раз в три недели просилась ночевать к замужней сестре. Возвращалась она аккуратно к семи, но дня два после этого выхода не могла оправиться: была желта, с синими кольцами вокруг глаз, с лихорадкою в худом, изможденном теле.