Можно, разумеется, посетовать на низкий культурный уровень «широких масс», склонных отождествлять автора с его персонажем и воспринимать артиста как свою собственность. Можно сказать, что подобного рода инстинкты бессовестно подогреваются телевидением и «желтыми» изданиями. Но это как-то слишком просто.
Любопытство, проявляемое к жизни артиста, интерес не только к его делу, но и к его, так сказать, телу во всем многообразии его проявлений и даже отправлений, свойственны более или менее всем. И даром, что одних горячо волнует диета Кристины Орбакайте, а других – потаенная любовь Пушкина или тайна гибели Маяковского. Потайные пружины творческого процесса традиционно принято изыскивать в недрах художнической биографии.
Ситуация, узаконенная и тысячекратно умноженная институциями массовой культуры, восходит к романтической традиции, где судьбу художника предложено было прочитывать как художественное произведение. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Справедливо. Но продаются также и вдохновенье, и слезы, и любовь, да и божество, в сущности. И «Любовь поэта», и «Смерть поэта» рано или поздно становятся литературными жанрами.
После одного из первых моих заграничных выступлений мой переводчик сказал, что директор книжного магазина, где проходило чтение, приглашает нас поужинать вместе с ним. «Слушай, я страшно устал, – сказал я, – и есть совсем не хочу. Нельзя ли как-нибудь извиниться и слинять в гостиницу?» – «Нельзя, – с несвойственной ему жесткостью сказал переводчик. – В твой гонорар включено и это». Я понял. Я понял, что проданным мною товаром в данном случае является не только мой текст и его публичное исполнение, но и неформальное общение, то есть неотъемлемая часть моей приватной и неповторимой жизни.
Можно считать, что сочинительство есть сугубо частное дело, и это так и есть. Но коль скоро твой продукт обнаруживает способность становиться товаром, будь готов к тому, что товар твой нуждается в фирменной упаковке, каковою являешься ты сам.
Торжество неумеренности
Новый год – это праздник сугубо советский. Не в том смысле, что его, как большинство советских праздников, изобрели большевики, а в том, что празднование Нового года стало неким компромиссным эвфемизмом Рождества Христова. Сначала, во времена революционного пуризма, Новый год третировался наравне с мракобесными Рождеством, Пасхой, Троицей и другими опиумами для народа. Но как-то он все же пролез, прополз, просочился в советский быт и стал-таки праздником, вначале – полуофициальным. Окрашиваться в казенные цвета он стал постепенно. Я помню те легендарные времена, когда генсеки еще не поганили интимного новогоднего таинства своими физиономиями во весь экран телевизора. Было время, когда даже не было новогодних «Огоньков». Да и телевизоры – теперь в это трудно поверить – были не всегда. Руководящая роль партии осуществлялась в этой чуждой, неуютной для нее атмосфере почти партизанскими средствами, подпольный райком действовал как умел. На елочных ветвях среди безыдейных шишечек, снежинок и завернутых в фольгу грецких орехов мелькали там и сям ублюдочные картонные красноармейцы в буденновках, салютующие пионеры, танки Т-34 и самолетики с красными звездами. Красная же звезда венчала елку, придав ей вид Спасской башни Кремля, даром что под ней хоть и стоял чекист, но все же не в кожанке и с маузером на боку, а деликатно замаскированный под Деда Мороза.
Новый год – это праздник несоветский, ибо он стал калиткой в другой мир – мир дооктябрятского детства, невнятных семейных преданий, летучих частностей, утробного тепла, мир, в котором такие пустячные вещи, как запах хвои или мандариновой корки с шампанским хлопком и бенгальским шипением, взрываются внезапным и мощным ощущением того, что не вчера мы родились и не завтра умрем.