Насколько трудной представлялась ему великосветская жизнь в тиши и замкнутости его прежнего существования, настолько легкой оказалась она теперь, к великому его удивлению. Ему так шли навстречу; все, что он ни говорил, считалось блестящим; стоило ему замолчать, и общество воспринимало это как потерю. И такое счастье, следовавшее за ним по пятам, эта неизменная удача действительно заставляли его становиться выше, чем он был на самом деле, потому что прибавляли ему смелости и уверенности. И оттого, что он и сам стал более высокого мнения о себе, он поверил в непомерное преклонение, почти обожание, с каким относились к его уму, что непременно показалось бы ему подозрительным, если бы у него не возникло это преувеличенное, хотя и некоторым образом обоснованное, самомнение. Теперь же всеобщее признание только подтверждало то, что втайне подсказывала ему самодовольная гордость: он считал, что это преклонение подобает ему по праву. Нет сомнения, что он не попал бы в эту западню, если б ему дали хотя бы перевести дух, спокойно, на свободе, поразмыслить и сравнить свой истинный облик с тем приукрашенным образом, какой ему показывали в этом льстящем ему зеркале. Но вся его жизнь проходила в постоянном угаре, в головокружительном опьянении. Чем выше его возносили, тем больше усилий он тратил, чтобы удержаться на этой высоте, и это непрестанное напряжение медленно подтачивало его силы, и даже сон не приносил ему отдыха. Кто-то проник во все его слабости и отлично рассчитал, чем можно разжечь в нем такие страсти.
Вскоре преданной его свите пришлось расплачиваться за то, что господин их так возвеличился. Глубокие чувства и возвышенные истины, на которые он прежде столь горячо, всем сердцем откликался, теперь стали мишенью для его насмешек. За то, что ложные представления когда-то лежали на нем тяжким гнетом, он теперь мстил даже истинной вере, — но неподкупный голос сердца все же пытался побороть заблуждения ума, и в его насмешках слышалась скорее горечь, чем веселая шутка. Характер его тоже изменился, он стал привередлив, скромность — лучшее его украшение — совсем исчезла, лесть отравила благородное его сердце. Предупредительность и деликатность в обращении с придворными, заставлявшие забывать, что принц — их господин, теперь часто сменялись повелительным и властным тоном, который был для них болезненно чувствителен, потому что свидетельствовал не о внешних различиях в положении, на которые легко не обращать внимания, — тем более что и принц никогда не придавал им значения, — а об обидном подчеркивании его личного превосходства. И так как дома он нередко высказывал мысли, которые не занимали его в вихре светских развлечений, то приближенные часто видели своего принца угрюмым, недовольным и несчастным, в то время как среди чужих он блистал наигранной веселостью. С грустным сочувствием смотрели мы, как он идет по этому опасному пути, но слабый голос дружеских увещаний тонул в той суете, в которой он жил, да к тому же он был еще слишком счастлив, чтобы внять этому голосу.
Еще в самом начале событий важные дела отозвали меня ко двору моего государя, и я не смел пренебречь ими даже ради самой пылкой дружбы. Невидимый враг, которого я обнаружил значительно позже, нашел способ запутать мои дела и распространить обо мне такие слухи, которые я мог опровергнуть, только немедленно возвратившись домой. Мне трудно было расставаться с принцем, зато он легко расстался со мною, — уже давно ослабели дружеские узы, связывавшие нас. Но судьба его возбуждала во мне самое живое участие; поэтому я взял с барона фон Фрайхарта обещание держать со мной письменную связь, что он и выполнил самым добросовестным образом. Итак, теперь я на долгое время перестаю быть свидетелем происходящего и прошу позволения предоставить слово барону фон Фрайхарту, дабы восполнить этот пробел выдержками из его писем. Несмотря на то, что мы с моим другом фон Фрайхартом различно смотрим на многое, я не хотел ничего менять в этих строках, из которых читатель без труда почерпнет истинную правду.