Как ясно показал о. Ранер, то, в чем так настоятельно просил Игнатий заступничества Марии и что дарует ему Отец, не оставляя места для сомнений и преображая его душу, есть та же милость, что служит предметом трех бесед в конце размышлений «О двух хоругвях». Это милость быть принятым под знамя Христа и вместе с Ним сносить нищету и оскорбления. Видение в Ла Сторте есть, прежде всего, мистический ответ на эту молитву: в жизни святого она представляет собой эпизод, подобный обручению св. Екатерины Сиенской. Только что Игнатия связала со Христом благодать священства. К этим узам Отец прибавляет еще одни, которые навсегда свяжут его и его товарищей с нищей и распятой жизнью Того, Кто на новом основании станет их Главою. Теперь легко объяснить, как связано с этим видением твердая решимость Игнатия назвать орден «Обществом Иисуса»: он и его собратья стали общниками Иисуса не просто усилием собственной воли, решив следовать Ему во всем, но по воле и под действием Небесного Отца. Мы видели, что отправным пунктом для всей внутренней жизни Игнатия послужила эта идея возвышенного
Именно забота о возможно лучшем служении Богу будет главенствовать и на собеседовании во время Великого поста 1539 г. Все согласны друг с другом в отношении цели: «искать воли Божией соответственно сути нашего призвания»; «во всесожжении предать себя Богу, хвале, чести и славе Которого должно служить всё, что они имеют»; «искать вящего служения Богу». И когда, после долгих молитв и рассуждений, Игнатий и его товарищи принимают решение дать обет послушания одному из них как настоятелю, решающей причиной им служит возможность тем самым «лучше и вернее следовать во всем воле Божией»[55].
Вершина
В жизни нашего святого воистину значимым стал период с 1540 по 1556 г.; в сущности, он знаменует собою и полную зрелость его святости, вершину его восхождения к Богу, полное осознание его миссии основателя и окончательное исполнение этой миссии. Все прежнее было лишь подготовкой и началом.
Полная зрелость: это время, когда божественной благодати остается лишь добавить последние штрихи к тому благодатному облику, который она терпеливо и властно ваяла уже двадцать лет. Ибо я думаю, что никто не может полагать, будто внутренняя жизнь Игнатия уже с самого начала, со времен Манресы, обладала той полнотой и глубиной, какая будет ей присуща в римские годы. В 1547 г. Лаинес говорит, что он «так заботится о своей совести, что каждый день сравнивает неделю с неделей, месяц с месяцем, день с днем, ища всякий день преуспеяния»[56]. Трудно допустить, что во внутренней жизни души, столь верной и ревностной в своем стремлении лучше служить Богу, происходило какое-либо иное развитие, кроме постоянного умножения заслуг.
Одно утверждение святого способно – я знаю – породить сомнения. Мы видели, что в своих признаниях Гонсалвишу да Камаре он завершает рассказ о великом озарении на берегах Кардонера в Манресе утверждением: даже собрав вместе все милости, обретенные им с тех пор, «он не обрёл бы столько, сколько в тот единственный раз»[57]. Значит ли это, что сей дар на Кардонере представляет собой кульминационный пункт внутренней жизни Игнатия? Это сразу можно счесть маловероятным, и представляется, что точный смысл этого признания состоит, скорее, в следующем: никогда в жизни святой не переживал духовного обогащения, сравнимого с тем, какое было ему даровано в этот раз; никогда его разум не обретал сразу столько света и столь богатых благодатных познаний. Но это ни в коей мере не исключает того, что после этого излияния света, единственного в своем роде на его мистическом пути, он продолжал возрастать на этой стезе излиянного единства с Богом и обретать милости все более возвышенные. Последние уже не переносили его в одно мгновение в новый мир, не открывали перед ним неожиданные горизонты, как в Манресе, но помогали ему глубже проникать в тайны, которыми он с тех пор жил, основательнее, крепче связывая его с тремя божественными Лицами, овладевшими тогда его душой.