Мы видели, что у Порфирия apatbeia проистекала из отделения души по отношению к телу. Здесь мы подходим к философскому упражнению par excellence. Платон говорил: «Но это так и называется смертью — освобождение и отделение души от тела? (…) Освободить же ее <…> постоянно и с величайшей настойчивостью желают лишь истинные философы, и в этом как раз и состоят философские занятия…» В VII веке мы все еще находим отзвук этого слова у Максима Исповедника: «В соответствии с философией Христа, сделаем же из нашей жизни упражнение в смерти» 100). Но он сам лишь наследник богатой традиции, постоянно отождествлявшей христианскую философию и упражнение в смерти. Мы находим ее еще у Климента Александрийского 101), который понимает это упражнение в смерти в совершенно платоническом смысле: нужно отделять духовно душу от тела. Совершенное знание, гнозис, есть некоторый род смерти, отделяющий душу от тела, продвигающий ее к жизни, полностью посвященной Благу, и позволяющий ей усердно заниматься созерцанием подлинных сущностей при помощи очищенного духа. Ту же самую тему мы вновь находим у Григория Назианзина: «Жить, делая из этой жизни, как говорил Платон, упражнение в смерти, и отделяя от нее поелику возможно душу от тела, чтобы разговаривать, как он» 102). Это «практика философии». Что касается Евагрия 103), он изъясняется в очень близких к Порфирию терминах: «Отделить тело от души есть удел только того, кто их соединил; но отделить душу от тела принадлежит только тому, кто желает добродетели. И в самом деле, наши Отцы называют, в частности, анахорез (то есть монашескую жизнь) упражнением в смерти и бегством от тела». Здесь мы опять хорошо видим, что это платоническое понятие бегства от тела, которое также соблазнит молодого Августина, есть элемент, который добавляется к христианству, но не составляет его принципиальной сущности и ориентирует всю его духовность в довольно необычном направлении.
Мы констатировали до сих пор постоянство некоторых философских духовных упражнений в христианстве и в монашестве и попытались помочь читателю услышать особую тональность, введенную в христианство самим принятием их. Но не следует преувеличивать значимость этого феномена. Прежде всего, как мы сказали, он проявляется только в достаточно ограниченном круге, то есть у христианских писателей, усвоивших философскую культуру. Но даже у них окончательный синтез принципиально христианский. Прежде всего, но это наименее важно, эти писатели стараются как можно больше христианизировать эти заимствования. Они верят в то, что могут распознать в том или ином библейском тексте духовное упражнение, которое научились познавать через философию. Так, например, как мы видели, Василий Кесарийский соединял понятие prosoche с текстом Второзакония 104). Это prosoche становится, кстати, «стражем сердца» в «Житии Антония» Афанасия и во всей монастырской литературе под влиянием текста стиха IV, 23: «Свыше всего охраняй твое сердце» |05). Испытание своей совести часто обосновывается Вторым Посланием к коринфянам (13, 5): «Испытывайте самих себя…» 10б); размышление о смерти рекомендуется на примере Первого Послания к коринфянам, 15, 31: «Я каждый день умираю…» 107). Однако было бы ошибкой думать, что этих ссылок достаточно для христианизации упражнений. На самом деле, христианские писатели уделяли внимание таким текстам Библии именно потому, что знали духовные упражнения, касающиеся prosoche, медитации о смерти или испытания своей совести. Сами по себе библейские тексты не могли бы предоставить метода для практики этих упражнений. И часто эти тексты имеют очень отдаленное отношение к рассматриваемому духовному упражнению.