Уехала она так-то из Зелёной Слободы, а для меня, — веришь ли? — словно звёздочка закатилась. Оно, конечно, может, и дожила бы я свой век в Зелёной Слободе, и наверно подходяще дожила бы… Ну, вышла бы за Андрюшку, ну, оттягала бы сётаки у тятеньки лошадь с хомутом — теперь и женчине в деревне мужские права дадены, — нет! вступила мне в голову после отъезда Клавдии Ивановны мечта со всей невозможностью, не могу хладнокровно смотреть на наше житьё, да и всё тут! В поле выйду — серп в руках верёвкой заплетается, в ухо словно дьявол какой шепчет, и всё башмачки её в глазах мельтешут. И стала я детишек почем зря шпынять: мало вам матери, меня сосёте! Тому, бывалача, пинка загвоздишь, того крапивой причешешь, а тут ещё горе горькое пало на бедную мою головушку, словно роса на цветок… Улестил ведь меня Андрюшка-то! До сей поры не могу в толк понять, отчего тая беда приключилась, а только пошла я с ним в лес по хворост, и нарушил он меня, сиротинушку, почём зря… И то сказать: первый насмешник в деревне и гармонист, из себя всегда аккуратненький, сапожки лаком, рубашечка нараспашечку, и привёз с войны замечательные брюки-клёш…
— Ты, — говорит, — не сумлевайся, если что — я на тебе и жениться могу!
— Ирод, — говорю ему, — ирод ты, сукин ты сын, да на мне всякий человек женится, потому нет супротив меня во всей округе девки, а мешает мне с тобой век скоротать мечта…
— Какая же, — спрашивает, — у вас, Евдокия Степановна, мечта? Может, ваша мечта под мою подходит, потому я, — говорит, — тоже для своей жизни не мерзавец, и очень даже к ней, собачке, за время военно-гражданских моих подвигов внимательно присмотрелся…
— К чему это, — спрашиваю его хладнокровно, — ты присмотрелся-то, подлец ты эдакий?
— Я, — отвечает, — всегда, когда мне в мёртвую схватку с глазу на глаз с человеком идти приходилось — то ли в ерманском каком окопе, то ли в гражданских моих подвигах — всегда, — говорят, — как прижмёшь его, сукинова сына, к гробовой доске — всё норовишь, бывало, душу ему наизнанку вывернуть… Какая она у него, недотрога? А вообще, — говорит, — Евдокия Степановна, я держусь такого взгляда, что душа — пар: сколько я этих душ загубил, а ничего хорошего про то не увидел…
А сам дымок поверх усов пускает и небрежно бьёт хворостиночкой по лаковому сапогу. И поняла я тут: заражённый он парень, все они, ироды, с войны помутнелые пришли и никак правильного пути-дороги отыскать не могут.
— Нету, — говорю, — Андрей Михалыч, у нас с вами общего пути, вам — остепениться надо, а моя дорога к другой мечте лежит, мне, — говорю, — всё с рубашки начинать надо, не говоря уже о полсапожках… а была, — говорю, — у меня одна богатства — девичья моя честь, да и той лишили вы меня почём зря!
— Ну, — отвечает, — эта богатства немудрёная, если, — говорит, — чего такого — я завсегда ответ готов держать, и жениться на вас могу с полным уважением, будто, — говорит, — вы не нарушены, и в целости себя соблюли…
А сам, конечно, прицеливается — как бы ему без скандалу делу притушить? И скажи ты мне, девушка моя милая, отлично понимала я про мужское непостоянство, и цену им, кобелям, знала, а поддалась словно курица… Да только вышло, что горе моё горькое мне же на радость повернулось…
Ох, и боролась же я за своё счастье! Зубами, Грунюшка, ногтями по кусочку вытягивала, чтобы пришло оно, как солнышко красное, и обогрело мою сиротскую жизнь… И то сказать: посмотри, как я теперь живу, — вон у меня даже рояль в углу без надобности стоит, а хочешь сейчас граммофон тебе заведу, про артистку Варю Панину, очень замечательно поёт «Наш уголок я убрала цветами»…