Каждый шаг, сделанный Сергеевым прочь от лежащего на ящике автомата, уверенности ему не прибавлял. Кто мог знать, что надумал Мангуст? У Михаила были живейшие сомнения в том, что куратор идет к нему навстречу безоружным. Голые руки можно толковать по-разному…
Он сделал еще несколько осторожных, скользящих движений, особенно старательно избегая хлюпающих звуков – под ногами уже блестела вода, а автоматика продолжала лить вниз воду из пожарного резервуара. У края стеллажа Сергеев оглянулся. Оружия не было видно в полумраке, но ему надо было запомнить расстояние и направление движения. На всякий случай.
Выступив из-за полок в широкий проход между двумя секциями, Михаил увидел Мангуста. Тот стоял, расставив длинные, худые ноги на ширину плеч, слегка наклонив голову. Руки свободно свисали вдоль туловища. Сергеев аккуратно выдохнул воздух между сжатых зубов. Автомата у Мангуста не было.
Андрей Алексеевич смотрел на бывшего кадета хоть и исподлобья, но весело: на перепачканном маскировочной пастой лице то и дело вспыхивала полоска зубов.
С их последней встречи куратор не изменился. Впрочем, что значил год для этого сухощавого, скрученного из мышц и жил человека? Он был почти таким же, когда Михаил впервые вступил в стены Школы. Почти таким же. Может быть, морщины, рассекавшие его лицо тогда, казались чуть мельче, да и не было яркой, фарфоровой улыбки – не имелось в те годы такой техники протезирования, и оскал Мангуста был желтоватым от крепкого табака и чая, до которых Андрей Алексеевич был большой охотник.
Облегченный вздох Сергеева, по-видимому, не ускользнул от внимания куратора, и он рассмеялся, не сводя с воспитанника взгляда.
– Что? Боялся, что обману?
– С тебя станется… – выдавил из себя Сергеев.
Расстояние между ними было метров восемь. Всего ничего, но для атаки великовато. Даже Мангуст с его вьетнамскими штучками не смог бы сократить его до контактного мгновенно.
– Не того ты боишься, Умка, – сказал Мангуст спокойно. – Что толку бояться автомата? У нас тут с тобой свой гамбургский счет, в нем огнестрелу места нет. Автомат – штука хорошая, но он не для удовольствия. Для удовольствия надо чувствовать смерть врага пальцами, кожей, телом… Ты понимаешь, о чем я говорю?
– О да… Понимаю, конечно! Так, как ты убивал Кручинина? Да, Мангуст?
– Сдался тебе этот Кручинин! Кто он тебе? Не он тебя – ты его на спине тащил! А потом я вас обоих! Какая тебе, на хер, разница, кадет, кого и как я убил?
– Есть такое слово, Андрей Алексеевич – дружба. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Это я тебе должен о дружбе рассказывать! Не ты мне! – В голосе куратора слышалось искреннее возмущение. – О дружбе, о боевом товариществе, о взаимовыручке и верности присяге! Ты же щенок, Миша, хоть и по возрасту должен быть взрослым боевым псом! Щенок! У тебя в голове одни иллюзии! Каша! Разве таким бы тебя хотел видеть твой дед? Разве твой отец был бы горд таким сыном?
– Отца не тронь… – сказал Сергеев, понимая, что Мангуст провоцирует его, стараясь вывести из состояния равновесия, заставить потерять контроль над ситуацией.
И тут он увидел, что Мангуст двигается.
В той самой знаменитой вьетнамской манере: не поднимая ног для шага, а словно переползая ступнями-гусеницами по нескольку сантиметров за вздох. Расстояние между ними незаметно сократилось и их разделяло уже не восемь, а шесть с небольшим метров. Еще шаг-два – и дистанция станет пригодной для атаки в одно движение.
– Как же мне его не трогать? – искренне удивился Мангуст. – Мы с ним все-таки в одной Конторе воспитывались… Можно сказать, однокашники! Он жизни своей не пожалел за Родину. И матушка твоя не пожалела…
У Сергеева перехватило горло. Он вспомнил гладкую ткань дедова пиджака, в которую он уткнулся носом в тот самый день…
Когда…
– Ты взрослый мальчик, Михаил, – сказал дед. – И должен постараться быть мужественным. Родителей не вернешь. Так получилось…
В директорском кабинете царила мертвая тишина. Слышно было, как тикают огромные часы в лакированном деревянном корпусе, стоящие на лестничной площадке, на один пролет выше паркетного пола вестибюля. Маятник с тяжелым бронзовым блеском, рассекая наполненный мастичной вонью воздух, доходил до упора – клац! – снова мутный отблеск на выпуклом кругляше, секунда, вторая – клац!
Словно в длинном деревянном ящике кто-то хищно щелкает челюстями, пожирая минуты, часы, дни, года, и перемалывает их в труху своими беспощадными шестернями… И довольно урчит каждый час, жужжит и оглашает воздух звоном своих внутренностей…
– Ма-мы боль-ше нет! Па-пы боль-ше нет! Так по-лу-чи-лось! Ты взро-слый ма-льчик…
Сергеев заплакал, размазывая горячие, как кипяток, слезы по дедовскому пиджаку. Он старался быть мужественным, но почему-то сдержаться не удавалось, и плечи его тряслись, как в лихорадке.
– Почему? – всхлипнул он в генеральский бок. – Почему?