Я припомнила: не он ли горланил в прошлом году на митингах, перед выборами российских депутатов? И даже на одном из митингов партбилет свой порвал, мы про этот случай еще в газете писали. Видно, что-то знал, ждал на стреме, как только в Москве началось, он тут уже был готов, организовал штаб по защите демократии (неизвестно от кого), а главное, стукнул кому надо на Твердохлеба — и все, этого хватило, никто же ничего не проверял, им там не до этого было, факс прислали — того снять, этого поставить. Они и сами-то в глаза не видели, кого поставили.
Рябоконь слез, наконец, с трибуны, уселся за стол и предложил высказываться. Депутаты молчали, смотрели кто в пол, кто в окно, кто делал вид, что изучает содержимое красной депутатской папки. Лица у всех кислые, какие-то обреченные. Лишь небольшая группа в первых двух рядах возбужденно переговаривалась, суетилась, то и дело оттуда кто-то вскакивал и бежал к микрофону. Демфракция нашего областного Совета. Все, как в Москве, — насмотрелись трансляций и теперь подражают Межрегиональной группе. Несколько преподавателей университета, два-три журналиста, среди которых наш Валера Бугаев, и так называемые работники культуры, всего человек пятнадцать. Наконец они договорились и делегировали из своих рядов благообразного человека с поповской бородкой, научного сотрудника какого-то НИИ, он поднялся на трибуну и тихим, невыразительным голосом воздал хулу путчистам и хвалу московским демократам. Все это напоминало какой-то ритуал, когда участвующие и сами не вполне понимают смысл и значение происходящего и даже, возможно, не вполне одобряют, однако некие неписаные правила заставляют их высказываться или молчать, или хлопать в ладоши и во всяком случае делать вид, что так и надо. Правила ритуального действа требуют принесения жертвы, и она будет принесена более или менее дружным поднятием рук и опусканием глаз.
Не успела я опомниться, как уже стояла на трибуне. Что-то вытолкнуло меня сюда, даже не осознала до конца — что, душила тяжесть какая-то, груз непереносимый, надо было сбросить, освободиться, иначе — не выдержать. С трибуны зал совсем не такой, как, когда сидишь там, в ряду. Отсюда он виден сразу весь, и все лица сливаются, не различить, не выделить никого, сердце колотится, интересно, покраснела или нет, всегда краснею от волнения. Рябоконь искоса с неприязнью поглядывает: мол, эта еще чего вылезла, что ей надо? Набрала воздуха, выдохнула с силой, как перед прыжком в воду (хотя никогда в жизни не прыгала — боюсь), заговорила горячо, быстро, опасаясь, что перебьют, не дадут досказать…
Вечером, дома пыталась вспомнить, восстановить мысленно, что я там наговорила. Но целого не получалось, только какие-то куски, фрагменты. Про то, что я не понимаю, о какой победе и тем более торжестве демократии говорят по телевизору, если в Москве и здесь — аресты, обыски, самоубийства, если опечатывают райкомы и закрывают газеты. Если это и есть демократия, то мне непонятно, что здесь праздновать. В зале было тихо, на меня смотрели с изумлением, некоторые — с ужасом. Даже здесь, в этом зале, сказала я, царит атмосфера страха, подавленности, вы посмотрите вокруг себя, вы же все боитесь, а чего? Разве кто-нибудь из вас совершил преступление? Вы боитесь разборок, кто где был и что делал 19-го, боитесь, что вот этот человек, — тут я показала пальцем на Рябоконя, и у того шея немедленно налилась кровью, — которого никто не избирал и который ничем пока нашу область не прославил, которого мы просто не знали до сих пор, что он начнет вас снимать с работы и наказывать. И только поэтому все сейчас сидят и молчат и молча проголосуют за незаконное отстранение Твердохлеба. Да, незаконное, потому что это выборная должность, и только мы сами, а никакой не президент, можем его снять. Всего год назад в этом же зале мы уговаривали его быть нашим председателем, а сегодня ему предъявлено дикое обвинение — и в чем? — в измене Родине! Чушь какая-то, очнитесь, опомнитесь, неужели мы можем с этим согласиться, вот так, просто поднять руки и разойтись и жить после этого спокойно, ведь это предательство!
«Регламент!» — рявкнул Рябоконь, но зал отозвался невнятным гулом, означающим: «пусть говорит».
— И последнее, — сказала я, — о Зое Васильевне Городовиковой. Об этом сегодня тоже все молчат, как будто ничего не случилось, а ведь она… — я очень боялась расплакаться, губы предательски кривились и горло перехватило. — Она была наш товарищ, такой же депутат, как все здесь сидящие, десять лет руководила районом, и вы же сами признавали этот район лучшим в области, ставили ее в пример, а сегодня боитесь словом о ней вспомнить, и это — еще одно предательство. Я не знаю, почему она это сделала, но это ужасно, и смириться с тем, что произошло, невозможно…