Фразы вроде “когда придет время” пугали мисс Берил. Из уст Клайва-младшего они звучали угрожающе. Мисс Берил гадала, что конкретно он имеет в виду. Кому решать, что “время пришло”, ей или ему? Навещая мать, он оценивал дом взглядом риелтора, находил предлоги спуститься в подвал и подняться на чердак, точно хотел убедиться, что, “когда придет время” наследовать материнскую собственность, та будет в хорошем состоянии. Он возражал против того, чтобы мать сдавала комнаты на втором этаже Дональду Салливану, – Клайв-младший издавна таил на него злобу, и ни один визит сына, даже самый короткий, не обходился без повторявшейся просьбы вышвырнуть Салли из дома, пока тот не заснул, не потушив сигарету. Клайв-младший так по-деловому высказывал эту свою озабоченность, что мисс Берил не сомневалась: сына беспокоит не столько то, что сгорит его старуха-мать, сколько то, что сгорит дом.
Мисс Берил корила себя за такие недобрые мысли о своем единственном ребенке, порой даже пыталась убедить себя, что заблуждается, и проникнуться к сыну более естественной материнской привязанностью. Однако трудность заключалась в том, что с Клайвом-младшим естественная материнская привязанность не давалась мисс Берил естественным образом. Тот Клайв-младший, что стоял на телевизоре напротив отца, казался довольно милым, как если бы камера поймала лицо чужака, а не угрюмого, неуверенного, стареющего банкира. По правде говоря, лицо Клайва-младшего, в чем-то еще мальчишеское, словно излучало надежду – в том возрасте, когда неизменность бытия уже оставила неизгладимый след на лицах большинства мужчин. Клайв-младший – по крайней мере, тот Клайв-младший, который стоял на телевизоре, – по-прежнему поражал мисс Берил своей неопределенностью, хотя ему должно было стукнуть пятьдесят шесть. Другое дело – Клайв-младший в жизни. Всякий раз, как он являлся с очередным визитом и запечатлевал на лбу мисс Берил сухой неприятный поцелуй, после чего возводил глаза к потолку в поисках протечек, характер его – если это можно назвать характером – казался столь же установившимся и неизменным, как у политика-консерватора на пятом сроке. Мисс Берил терпеливо сносила визиты сына и его бесконечные финансовые советы со всем добродушием, на какое была способна. Он говорил ей, что делать и почему, она вежливо выслушивала и отметала его рекомендации. По мнению мисс Берил, Клайва-младшего переполняют вздорные идеи и к каждой он относится так, словно она явилась в горящем кусте, а не в его горячечном мозгу. “Ма, – пенял ей Клайв в тех случаях, когда она подчеркнуто отказывалась следовать его совету, – ты как будто мне не доверяешь”.
– Я тебе не доверяю, – произнесла мисс Берил вслух, обращаясь к фотокарточке сына на телевизоре, и добавила мужу: – Извини, но я ничего не могу с этим поделать. Я не доверяю ему. Эд понимает – не правда ли, Эд?
Клайв-старший лишь улыбался в ответ, как ей казалось, немного печально. После смерти он все чаще принимал в спорах сторону сына. “Верь ему, Берил, – шептал ей муж негромко, точно боялся, что услышит Инструктор Эд. – Он наш сын. Теперь
– Я стараюсь, – заверяла мисс Берил мужа – и не врала. За последние пять лет она дважды одалживала Клайву-младшему деньги и даже не спрашивала, что он намерен с ними делать. В первый раз пять тысяч долларов. Во второй – десять тысяч. Ей было бы неприятно потерять эти суммы, но, говоря по правде, она могла позволить себе потерять их. Однако Клайв-младший оба раза вернул ей долг в условленный срок, и мисс Берил, силясь найти повод не верить сыну, обнаружила, что несколько разочарована возвратом денег. В сущности, она не могла избавиться от исключительно постыдного подозрения – Клайв-младший вовсе не нуждался в деньгах, а в долг попросил, чтобы доказать ей, что ему можно доверять. В ее голову даже закралась такая мысль: сын стремился не получить часть того, что и так довольно скоро будет принадлежать ему, а распоряжаться целым. Но для чего? Мисс Берил вынуждена была признать, что логика ее подозрений хромает. В конце концов, и ее деньги, и дом на Верхней Главной со всем его немалым содержимым – словом, все отойдет Клайву-младшему, когда, как он выражается, “придет время”.