Чем жила Елена три этих долгих года? Все тем же — книгами и стихами. Да еще Феей и Вороном, хотя она сама себе не признавалась, как много значат для нее два этих человека.
Когда один из них уходил в отпуск, она буквально заболевала, чувствовала себя так, будто ее в очередной раз предали, хотя она вполне отдавала себе отчет в том, что ведь врачи имеют, конечно же, полное право на отдых от столь тяжелой и неблагодарной работы…
А еще иногда она ловила себя на том, что ревнует Ивана Александровича и Татьяну Алексеевну к их домашней жизни, к их близким. Она смертельно завидовала их детям, тому, что эти люди принадлежат, прежде всего, им…
Фея всегда приходила, ничего не выспрашивая, не вызывая на откровенность, просто молча садилась рядом, отдавала ей свежие газеты и журналы, иногда совала ей в карман яблоко или пару конфет. Лишь порою она спрашивала: "Есть новые стихи?" "Есть!" — радостно выдыхала Елена. "Ну, тогда, пожалуйста, почитай"…
…Эти короткие мгновенья истинного человеческого счастья — "и она что-то может, и она кому-то интересна!" — заставляли ее держаться на плаву, следить за собой, во что-то еще верить. Очень часто Фея говорила ей, замечая, как слабнут ее душевные силы, как апатия и неверие в какие-то добрые перемены буквально пригибают ее к земле: "Держи себя в руках! Это очень трудно, но, пожалуйста, держи! Вот увидишь, твой час придет."… И Елена изо всех сил пыталась "быть в форме", хотя в стенах ПБ все это было чистой условностью…
И все же…
А Ворон! Вот кто заставлял ее одним своим присутствием ощущать себя Личностью, Человеком, даже поэтом! Он ее никогда не жалел, по крайней мере, внешне ничем своей жалости не проявлял. Но он вылечил ее от заразы, перед которой были бессильны хирурги. И он всегда ей говорил: "С тебя спрос — особый".
Он не прощал ей никаких слабостей, никаких истерик, и ей поневоле приходилось все жестче контролировать свое поведение, слова, поступки.
Это было для нее, пожалуй, наиболее трудным из всех житейских премудростей: в детстве она страдала от невозможности открыто высказать то, что чувствовала, что ее мучило, а в подростковом возрасте, когда она "сорвалась", стало очень трудно сдерживать взрывы яростных эмоций, хотя, конечно, Елена прекрасно понимала, как часто, даже будучи абсолютно во всем правой, она все-таки непривлекательно выглядит со стороны со своими выходками.
Чтобы научиться управлять собой, как выяснилось, одного ее желания оказалось мало, нужна была привычка и умение руководить собой, а такой привычки у нее не было. Самовоспитанием пришлось заняться с нуля. К тому же в стенах психиатрической больницы, которая отнюдь не располагает к самопознанию и самовоспитанию. Но все-таки…
Ворон постоянно приносил ей, как и Фея, новые книги, тетради, авторучки, хотя больничными правилами все это было строго запрещено. Книги санитарки у нее не отбирали, поскольку знали, кто их Елене приносит, зато тетради со стихами изымались и уничтожались у нее в два счета, — если, конечно, Елена не успевала передать их на хранение Фее или Ворону.
Сколько же стихов было безжалостно утоплено красно-мордыми в больничном туалете!
…Антошке исполнилось три года. Елена старалась, насколько возможно, не думать, не вспоминать об этом малыше, потому что у нее от этого по-настоящему болело сердце, она начинала терять над собой контроль и была способна в такие моменты на любую глупость. Но мысли ее не очень-то слушались: "С кем он сейчас? Здоров ли? Что у него есть из игрушек? Какие конфеты любит?.."
Мама разрывалась между нею и внуком. А еще на ней были дом, работа…
И вот однажды мама принесла фотографии Антона. Он был снят со своей группой в Доме ребенка — маленький, грустный, пухлый, пузырь с недетским взглядом исподлобья.
Елена обомлела…
Она положила фотографии в карман, не расставалась с ними ни на минуту, и уже забытое, напрочь потерянное желание — домой, к сыну, на работу! вспыхнуло в ней с небывалой доселе силой. Она потеряла покой… Мысленно она читала сыну стишки, пела ему песни, купала его, водила гулять… Иногда, забываясь, она настолько уходила в свои переживания, что начинала говорить вслух, и, нечаянно поймав чей-нибудь недоуменный взгляд, вздрагивала и, спохватясь, замолкала…
И с новой настойчивостью на каждом утреннем обходе она начала подходить к Ликуевой: "Я вас очень прошу, пожалуйста, выпишите меня отсюда!.. Мама у меня болеет, сыну уже три года, я его еще ни разу не видела… Я работать хочу!".
— Ну, а как насчет гнойников, — сыто, как перекормленная кошка, щурилась на нее Ликуева. — Сознайся хоть теперь — расковыривала?
— Расковыривала! — Елена готова была согласиться даже с тем, что виновницей всех природных катаклизмов на планете за последнее столетие была тоже именно она и никто более. Только бы выбраться ей с этой человеческой помойки!..
— Ну, что ж, подумаем, — цедила сквозь зубы Ликуева. — Мы подумаем…
Но время шло, а разговора о выписке никто не заводил.
И вот однажды наступил день, когда Елену позвали: "Ершова, на свидание!"