Молнии метались уже над самой деревней, туча давила на побелевшие крыши. И Дарья, теряя силы, побежала домой. Она крестилась при каждом ударе грома и все ругала себя, что не закрыла самовар скатертью, что печная вьюшка тоже осталась не задвинута…
Дарья еле успела добежать до избы, когда обрушился на деревню тяжелый сплошной дождь. Небо гремело тоже все сплошь, в потемневшей избе углы озарились дымно-желтыми сполохами молний. Дарья, слабея от страха, задвинула вьюшку, плотно укрыла самовар холщовой скатертью, и в это время грохнуло так, что она, не успев перекреститься, бессильно упала на пол и потеряла память.
Но гроза прошла так же быстро, как и накатилась. Гром еще медленно уползал за лесной гребень, и золотые капли еще летели с неба, когда выглянуло солнышко. Дарья еле выбралась на крылечко, голова у нее кружилась и ноги не слушались. Она ласково глядела на свежую, умытую дождем траву, слушала чириканье белогрудых касаток и опять ругала себя: за то, что не догадалась поставить бадью под застрех. Слабость и глухая боль в темени не могли заглушить этой обиды на самою себя. И вдруг она тихонько, беззвучно зашептала что-то сама про себя, и ей было странно, что она стала будто бы и не она, а другая, и что эта, другая Дарья, выговаривала ей, Дарье, за непоставленную бадью. Ей стало приятно, отрадно, она как бы смотрела и слушала сама себя, будто ее тело отделялось от нее, и теперь она стала легонькая и радостная.
А гром совсем затихал вдалеке. От ясной чистой травы поднимался теплый ясный пар, крутая ясная радуга была высока и почти ощутима. Широкая, чистая в своем многоцветье полоса, опоясав громадное полукружье, падала в зеленое поле, а заслоненные той полосой, светились жемчужно-розовые ивняки. Дарья как будто вспоминала что-то и не могла вспомнить. На глаза ей попалась давнишняя корзина-боковушка, висевшая в сенях на деревянном гвоздике, и вот Дарья, глядя на эту корзину, долго и трудно что-то вспоминала.
Она поднялась на ноги и как во сне сняла эту корзину, тихонько держась за стену хлева, пошла в огород. Открыла отводок, подошла к грядке. Картошка уже кустилась. Дарье было приятно глядеть на мясистые, сочные стебельки, на широкий шершавый лист, готовый вырядиться в бело-желтые цветы.
Дарья опустилась на колени, дрожащими пальцами разрыла землю, нащупала и оторвала от корней матку-картофелину, которая дала жизнь этим зеленым стеблям. Зародышей молодой картошки еще не было на белых хрупких корешках, это Дарья видела.
Она разрыла еще кустик, потом еще, складывая в боковушку черные, вялые, высаженные в землю картофелины-обрезки. Дарья насчитала десять картофелин, обтерла их о траву и тихая, довольная вернулась в избу.
Самовар стоял у шестка веселый, светлый, как перед праздником.
Дарья потихоньку принесла с колодца бадейку воды, отщипнула от полена с полдесятка лучинок, но разжечь не успела: в избу шумно вошел Куверик.
— Дома хозяйка?
— Дома, батюшко, дома, проходи, Пашенька, да садись.
Дарья поставила ему скамеечку. Но Пашка Куверик на поставленную скамейку не сел, а сел на лавку, за стол. Расстегнул полевую сумку, не глядя на Дарью, начал листать бумаги.
Дарья с почтением глядела, как он листал бумаги. Потом Пашка ножичком ловко очинил карандаш.
— Дак как, товарищ Румянцева? Будем деньги платить или не будем? Одна ты во всей деревне злоупорничаешь, придется, видно, принимать меры.
— Беда, Пашенька, денег-то у меня сейчас нету, ты бы подождал хоть немного.
— Нет, я больше ждать не намерен.
— Не намерен?
— Нет, ни в коем случае.
Дарья замолчала и, вздохнув, зачем-то поскребла пальцем столешницу, а Пашка деловито оглядел избу, сказал:
— Буду описывать…
— Дак ведь что уж… Ежели… Уж твое дело, батюшко…
Пашка долго под копирку писал какую-то бумагу, и Дарья
терпеливо ждала его.
После они оба пошли по дому.
Пашка сам отпер чулан и, пока Дарья стояла у дверей, открыл осиновую коробью, заглянул под лавочку. В чулане было темно, он то и дело чиркал спички.
— Так, коробья, старое решето. Это не пойдет. Бёрда ткацкие… Не годится. Есть еще что?
— Есть, Пашенька, есть. Вот бутыль из-под карасину да корья девять мотушек.
— Я не про это спрашиваю. — Пашка чихнул. — Одежа какая либо холсты.
— Нету, батюшко. Вон только шерсти два фунта с четвертью, обутку хотела к зиме…
— Где?
— Вот, батюшко, вот. — Дарья подала ему шерсть, набитую в старую ситцевую наволочку.
Больше ничего Пашку не заинтересовало, ни в чулане, ни на повети, ни в темном, пахнущем гнилью подвале.
Он вернулся в избу, открыл шкап, оглядел полати с залавком, откинул за колечко крышку западни, но ничего нигде не было.
— Вот, товарищ Румянцева, подпишись в акте и в описи.
— Неученая ведь я, Пашенька.
Пашка знал и без этого, что Дарья расписываться не умела. Он поочередно подтянул за ушки голенищ свои хромовые сапоги, сложил бумаги в сумку и опять же, не глядя на Дарью, строго сказал:
— Так, товарищ Румянцева!