— Ишь, греховодник, что выкомариват! Вроде бы и без паспорта живет, а поет и поет, хоть бы что ему! А слышал ты, откуда эта веселая птица пошла? Не мудрено и не слыхать, давнишнее дело, мне и не сказать, какое это дело давнишнее. Жил, значит, на этом берегу мужик молодой, жил, да землю пахал, да подсеки рубил, ячмень сеял. А лес тут был тогда не чета нашему, дерева росли в два обхвата. Так и жил здешний мужик, никого не обижал и сам никого не боялся; была у него и жена молодая, сидит в избе да куделю прядет, пока мужик работает. Хорошая была жена, тоже работница. Вот весной о такую пору выехал пахарь на поле, соху в землю воткнул, прошел раз, другой, пот утирает. А под сохой только камень скыркает, соха выскакивает, того и гляди зубы вышибет. Много было каменья, камень на камне. Шаг ступишь — соха чирк, — и опять борозда изпохаблена. Умаялся пахарь, сел на это самое место. Вдруг из лесу вышла царевна лесная, вышла, да и стоит. Глаза будто заводи, коса до колен, руки белые, кокошник в золотой паутине, травинки первые к ней так и тянутся. «Полюби, говорит, меня, молодец. Аль нехороша я кажусь тебе, пахарь?» Встал он у сохи, глядит, на такое диво дивится, да и говорит: «Как нехороша, хороша! Только не дело, милая, не к тому я тут приставлен, чтобы глядеть в такие очи. Земля сохнет, каменья много, солнышко ниже катится, меня не дожидается». Пошел за сохой, землю отваливает, а соха чирк — опять на камень наскочила. Глядит на пахаря лесная царевна, слезы росой катятся. «Не полюбишь?» — говорит. «Нет, милая, не мужицкое это дело, от своей жены на сторону». — «Ну, коли так, скажи, пахарь, что тебе за верность твою мужскую сделать?» — «Ничего, говорит, мне не надо, красавица, спасибо на добром слове». Взяла она камень с полосы, обмыла слезами своими, обтерла мягкой косой, подала ему, да и говорит: «Кинь, молодец, этот камень повыше, в синее небо, да гляди зорче, как он летит». Размахнулся пахарь, кинул, а камень-то обернулся веселым жаворонком, замахал крылышками и запел взахлеб. И вот тогда со всего поля поднялись камушки в небо, забулькали вешней водой, и стала пашня без единого камня, легла под сохой черным пухом. Оглянулся пахарь, глядит, а царевны-то и нет, только воздух дрожит на том месте. Вот, брат, откуда пошла веселая птица жаворонок! С той поры и поет каждую весну. Только проходил этим полем один раз вельможа с ружьем и начал стрелять жаворонков для своей забавы, и на голову ему посыпался каменный град, каждая градина по кулаку. С той поры опять в поле стало много каменьев.
…Сейчас, через много лет, вспоминая Окулин рассказ о поющих камнях, я долго сидел на чемодане, глядел на разлив, слушал захлебывающуюся песню жаворонка. Вокруг меня вздыхала весна, река шумела, солнце было нестерпимо ярким и высоким.
Звенящие камешки купались в небесной сини, то падали, то вновь взмывали к самому солнцу.
Где ты сейчас, дед Окуля? Жив ли, цела ли твоя лодка? И может быть, свозит она меня на тот берег еще раз, может, увижу я вновь незабываемые глаза, может, помнят меня на том берегу?
Утром майор побрился и сменил зеленую форменную рубашку, с удовольствием выпил чай и рассчитался с проводником тоже с удовольствием и ощущением праздника. Поезд остановился в лесу, невдалеке от станции. Майор взял чемодан и вышел в тамбур. Необычная тишина утра и запах мокрой травы и деревьев поразили его, он спрыгнул на песок. У самого полотна белели солнцеобразные ромашки, лиловел иван-чай. Дальше, сразу за дренажной траншеей, начинался осинник, и оттуда слышались тонкие синичьи голоса.
Майор давно не знал такой тишины. Ему было странно и радостно. Привыкший к никогда не стихающему гулу двигателей, он словно дышал этой первородной тишиной и сенокосным воздухом, совсем не похожим на тот воздух, в каком приходилось ему летать.
Паровоз легонько гуднул и зашипел белым паром. Вдоль по составу прошелся стук буферов. Майор на подножке доехал до станции.
Вокзал был новый, каменный, а на перроне, засыпанном черным мелким шлаком, было пустынно.
Он вошел в зал ожидания, огляделся. Здесь, пожалуй, все как и прежде.
Тот же бачок без воды и с алюминиевой кружкой на железной цепи, те же деревянные диваны с внушительными буквами МПС и, что всего интереснее, тот же дурачок Митя дремал на одном из диванов. Майор сразу узнал его, хотя Митя намного постарел. На засаленном отвороте полосатого Митина пиджачка по-прежнему сверкали всякие значки: старинный МОПР и бог знает откуда взятые значки московского Праздника песни и Всемирного форума молодежи.
Митя пробудился, зевнул и попросил закурить, потом подтянул стянутые проволокой штаны и вышел.
Майор вспомнил, как первый раз приехал на станцию и как станционные ребятишки дразнили (тогда еще молодого) Митю из-за оград, кидали в него палками и пели:
Почему именно на табак, майор не знал и посейчас, но тогдашняя жалость к Мите кольнула сердце: неужели он все так же ночует на вокзале, кормится объедками, ездит с дачным?