Кое-где этот ручей образовывал горячие ванночки. У края одной из них сидел в сатиновых лиловых трусах комиссар Семибратский, а напротив него, спиной к Павлику, – мужчина в темно-зеленом плаще с капюшоном.
– А оно как всё получилось, – рассказывал Семибратский, болтая в воде босыми ногами. – Ну, объявили они наконец забастовку. На работу не вышли, ладно. Меня типа интернировали, дурачки, чтобы я никуда не звонил и ничего не сообщал. Я им объяснить хотел, что себе же хуже делают и вообще по-другому надо, да куда там! Они первым делом, натурально, упились. Я уже жалеть стал, что в это дело ввязался. Ну какие идиоты, неужто не понимают, что теперь тем более дисциплина нужна? Да разве послушают? А тут к одной барышне ухажер приехал иностранный. Некто Лидьярд. Шотландец. Ну и понеслось. Лагерь восстал, студенческие волнения, русская «Солидарность». Глупостей наговорили каких-то. Сразу, значит, эти, из главного здания, примчались, шухеру навели и стали на меня наезжать, как это я недоглядел, что уже до самого верха дошло. Они злые были, потому что заплутали, дорогу не могли найти, а потом еще парня какого-то обколовшегося в больницу отвозили, а он по дороге и помер. Трупака-то кому охота везти? И они с ходу на меня орать. Ну понятно, им виноватого надо назначить. Они без этого не могут. А я не могу, когда на меня орут. Меня лучше ударь, обзови как хочешь, ноги об меня вытри, только не ори. Я взял и пошел на них. Думаю, по роже сейчас дам молодому. Старика-то уж не буду обижать, он и так Богом обиженный, а молодому дам. Он меня, конечно, потом отмутузит, но свое получит. И… не дошел, споткнулся. Конечно, если столько не пить и вдруг запить… Ну а потом уже Анатолий Андреич, добрейшей души человек, сюда привез. Мне, в общем-то, не жалко, а вот за ребяток за наших обидно. Пусть бы они еще побузили. Я люблю, когда молодежь бузит.
Он поднял глаза и увидел в сгущающемся тумане Павлика, который не решался подойти ближе.
– А, это ты? – бросил Семибратский небрежно. – Почему каждый раз, когда я приезжаю в Анастасьино, тебя там нет?
– Я крестился, – объявил Павлик и распахнул ворот рубашки, как когда-то много лет назад, когда его приняли в пионеры, распахивал куртку, под которой алел пионерский галстук, и тогда особенно остро пожалел, что его не видит мама, а оказывается, она всё видела. И Павлику сделалось ужасно хорошо от этой мысли.
– Ишь ты, – сказал комиссар с уважением. – Стало быть, ты теперь настоящий православский христианин. Сердце-то как, скрипит?
– Я знаю, что вы мое сочинение проверяли. – Пашин голос задрожал от обиды. – И там много ошибок было. Но мне кажется, это очень стыдно – над чужими ошибками смеяться. Еще стыдней, чем их делать.
– Ну извини, брат. Не думал, что ты такой щепетильный, – усмехнулся Семибратский. – Ну и как же ты крестился? Погружением?
– Это как?
– В купель с головой окунался? Или так, побрызгал тебя поп водой?
– Почему побрызгал? Из ковша поливал. А я над тазиком нагнулся.
– Обливанец, – сказал Семибратский презрительно. – Схалтурил батя-то. Да ладно, я что, не понимаю? – снова обратился он к мужчине в капюшоне, и Павлик увидел, как вздрогнула у того спина. – Купелей для взрослых нет нигде. Приходят все, крестятся тайком, чтоб их не записывали. Попы сами неприятностей не хотят. Им зачем? Скажут, что молодежь соблазняют, уполномоченный благочинного к себе вызовет, а тот нагоняя даст и сошлет бедолагу в глухомань. Вот люди, а? Парткома боятся, Бога не боятся. А креститься идут. Никакой последовательности. Тебя вот записали? А как ты потом докажешь, что крестился? Мало ли что крестик у тебя. Крестик кто хочешь нацепить на себя может. Кто твой крестный отец? Как это не знаешь? Что вы сказали, простите? Да я понимаю, что рано ему. Мне, что ли, не обидно? В него столько сил вбухали, лучших ребят с курса сорвали, готовили их специально. А он, видите как, ума вроде набрался, а организм не сдюжил. Да и сам тоже… Нет чтоб себя поберечь. Ну вот что? – спросил Семибратский сердито у Павлика. – Маленький, что ли, совсем? Зачем в баню с Людкой поперся? Не понимал, чем всё кончится? Погодить не мог? А она тоже хороша, фольклористочка цековская, в тихом омуте… Да я не ругаю его, не ругаю. Но он как-то по времени это всё растянул бы, что ли. А то – и жить торопится, и чувствовать спешит. Всё сразу хочет. А эта что себе думала, императрица-то наша? Я ведь ей говорил, сколько раз ее предупреждал, не надо так с ним быстро. А она как заладила: рабфак, интенсив, разницу надо ликвидировать, пусть то попробует, пусть это испытает. И бригадиром пускай поработает, ему-де полезно. Она же только по фамилии мягонькая. А теперь, конечно, слезы льет, из больницы не уезжает, всё кается да с верхними договориться хочет. А ее – как же! – послушают там.
Туман сделался еще плотнее, и Павлик уже ничего не видел, а только слышал комиссарский голос: