Конечно, если бы на границе русские жандармы обнаружили у меня это письмо, то солнечной Сицилии на этот раз мне видеть бы не пришлось, но, на мое счастье, все сошло благополучно, и из Константинополя я отправил это письмо по назначению, и скоро в европейской печати поднялся большой шум; свободно выраженное мнение великого Толстого взбудоражило всех, но, конечно, никакого влияния на ход событий не оказало.
Приехав в Сицилию, я с великим трепетом отправил Толстому свое первое письмо. Я рассказывал в нем о никогда не кончающейся борьбе между добром и злом, которая происходит в моей душе, просил его совета и говорил ему о своей давней, еще со школьной скамьи, любви к нему. А в память моего посещения Ясной я просил его выслать мне его портрет с надписью.
Прошло довольно долгое время. Помню, сидел я раз за завтраком в Hotel de France в Палермо, и вдруг лакей подает мне заказное письмо. Раскрываю и глазам своим не верю: письмо от Толстого! Ничего от волнения не понимая, читаю: «не унывайте, сначала и опять сначала…».
Я не могу теперь и описать того глубочайшего волнения, которое охватило меня. С моей души, как мне тогда казалось, разом спали все оковы, и я решил немедленно начинать «сначала и опять сначала», и поэтому тотчас же после завтрака, позвав к себе в комнату прислуживавшего мне лакея, я, чтобы ознаменовать окончательный разрыв свой с моей прежней греховной жизнью и начало жизни совершенно новой, подарил ему свой чудесный фрак, сооруженный трудами мистера Waddington. На что был мне фрак в моей новой жизни…
Надо было видеть изумление моего Пеппино при этом моем жесте! Надо было видеть, какими круглыми глазами провожала меня вся прислуга, когда я проходил мимо куда-нибудь! На долгое время странный signore russo стал в отеле какою-то притчей во языцех. Но signore russo не унывал: сначала и опять сначала!
… С этого времени начинается толстовский период моей жизни. Постепенно совершенствуя себя по его заветам, я все больше и больше упрощал свою жизнь. Все, что я имел, я отдавал на просвещение народа и на помощь ему в его бедах. Сказать, что я только играл, что я относился к делу легкомысленно, я, по совести, не могу: я был верен этим идеалам более десяти лет. Я купил себе немного земли на берегу Черного моря, на Кавказе, садил, сеял, копал, поливал, возил навоз, словом, делал всю черную работу сам, а отдыхая от трудов земледельческих, писал, и переводил, и издавал всякие книги по религиозно-философским вопросам, подвергался обыскам, был судим за свои писания — все, как полагается. А потом, после страшного удара, который нанесла мне смерть, отняв мою любимую дочь, начался страшный духовный кризис, и я потихоньку ушел от этих идеалов: они во всяком случае не дали мне того «спокойного и радостного отношения к жизни и смерти», которое обещал мне мой учитель. Наоборот, все эти десять лет были годами напряжения, тяжелой борьбы, а иногда и просто какою-то непонятной Голгофой. А в минуту тяжкого испытания они не дали мне силы…
Это чувствовал иногда и сам Толстой. Так, в 1898 г. у него в дневнике есть такая запись: «Моя интимная жизнь по-прежнему. Как я и предвидел, мое новое понимание жизни в Боге для усовершенствования любви притупилось и ослабело. В тот момент, когда я имел в нем наибольшую нужду, оно оказалось недостаточным или точнее, не столь надежным, как я ожидал. Все это для меня оказалось не какою-то „скалою веков“, а лишь новым островом Робинзона, на котором я временно спасался от горечи жизни. Я был достаточно умен, чтобы понимать, что наши усилия сразу в мире ничего не изменят, но ничего не изменилось по существу и в моей душе и в моей личной жизни. И это-то вот более всего и подкосило мою веру… Конечно, были и минуты радостные, но они были и прежде, в греховной жизни моей, бывают и теперь: на всех путях жизни человеческой есть и радости, и страдания и никто не скажет, на каком пути чего больше и чего меньше… Прав был Анатоль Франс в своей прекрасной легенде, что все содержание человеческой истории заключается в четырех словах: люди рождались, страдали и умирали. Я внес бы в горькие слова эти только одну поправку: люди рождались, страдали, радовались и умирали — ибо без радостей не стали бы они и жить. Так это с человечеством, так это и с отдельным человеком…»
XXX
С этого времени у меня установились постоянные и теплые отношения с Толстым. Не знаю почему, но я не записывал первых своих посещений Ясной, и потому многое из памяти моей совершенно исчезло. Постараюсь восстановить здесь то, что я помню. Но прежде всего несколько слов об общем тоне Ясной Поляны.