Цепи звякнули прямо у нашего порога, дернулась скоба. Потом стало тихо. Мы не видели Казиса, но чувствовали, что он стоит молча за порогом и ждет, держась за скобу.
— Ишь что сотворили, что сотворили… — шептала мама, и лицо ее в это время было жалостное и суровое. — Зверье…
Казис отошел от двери, добрел до дерева и прислонился к нему. Он стоял, точно окаменев, и только, если внимательно вглядеться, можно было заметить, как под изодранной рубашкой дрожали его плечи. Потом он что-то выкрикнул клокочущим голосом и поскакал к забору, где была сложена куча камней. Сел на землю, положил ногу с цепью на камни и взял другой камень в руку. Казис принялся разбивать свои железные оковы. Камень крошился, от него сыпались искры, летели осколки, а Казис все трудился. Наконец он разбил цепь. Тогда он швырнул камень прочь, встал, громко захохотал и радостно топнул ногой. Затем пустился бегом в поля. Обрывок цепи на ноге мелко брякал.
— Что наделали… Хуже зверей. Хуже… — вздыхала мама, прижав ко лбу стиснутые кулаки.
Бряканье цепи стихло. Наступила гнетущая тишина. Как бывает перед грозой.
— Мама, когда я вырасту? — вздохнул я, глотая слезы обиды.
— Тебе уже восьмой пошел.
— Ну и что? Вот если бы я был совсем большой…
— Ты еще вырастешь.
— Конечно. И тогда, мама, тогда я…
Что «тогда», я еще не знал, но явственно ощущал, что мне необходимо быть большим и сильным.
На хутор к Юочбалисам я больше ни ногой. Даже близко не подходил. Я слышал, как люди друг другу рассказывали, что зимой Казис жил в «картошнике». Это был старый закуток в избе. Там был низкий, прогнувшийся потолок, крохотные, затянутые паутиной окошки. Юочбалисы хранили здесь мелкую картошку для свиней и несколько мешков крупной картошки себе для еды, чтобы в мороз не надо было выходить к яме. Там же валялась всякая рухлядь, сношенное белье, грязные мешки. У дверей стояла кадка с капустой, бочки с отрубями, у стенки — корыто с засоленным мясом. У стены напротив, под окошком, через которое продувал ветер, а зимой наметало снегу, помещалась кровать. Один ее конец упирался в кучу кирпича. Сюда, в промозглый «картошник», провонявший гнилью, сыростью, каждый вечер приходил Казис и плашмя падал на свою лежанку. Целый день он хлопотал на дворе — то свиньи, то коровы, то лошади, то заметенную снегом дорожку расчистить, то дров наколоть, то воды натаскать. Он покорно выполнял все, что ему приказывали, — безмолвно, точно немой, страшный, заросший, в рваной отцовской сермяге, подпоясанной путлом. Когда его звали за стол, он робко присаживался у самого края и, торопливо выхлебав свою миску, сразу исчезал. Когда приходили чужие, он прятался.
Однажды весной, в сумерки, я нечаянно обнаружил его на поваленном дереве у речки. Он держал на коленях изуродованную, покореженную гармонь, и пальцы его бродили по мехам. Окаменелым взглядом уставился он на воду, будто вслушивался в ее журчание, и медленно покачивался всем своим угловатым телом, обкромсанным, словно обрубленный пень.
Помнил ли он, как на том же самом месте он некогда сидел и наигрывал «Край родной, далекий…»?
БЕЛОЕ ПЯТНО
Мы мчались в школу во всю прыть. Напрямик — кто по свежевспаханному полю, по острой, торчащей стерне, кто врезался в еще не убранное яровое. Шутка ли сказать — целое лето не виделись. Да еще какое лето — не простое. Лето, которое принесло с собой столько новостей, неслыханных прежде песен…
— Ты уже не в подпасках? — Я удивился, завидев По́виласа Жи́львинаса.
В прошлом году он явился в школу лишь тогда, когда установились морозы, а едва потеплело, опять исчез.
— Ты что, смеешься! — заносчиво отвечал Повилас. — А Струче́нок на что? Пусть он теперь сам за отцовскими коровами бегает.
— Понятное дело… А на что тебе кнут?
Повилас не ответил.
У застекленной веранды школы стоял Струченок — сын кулака Стручки́са. Карманы его зеленых штанов были набиты яблоками. Одно яблоко, большое, красное, он хрупал сам, даже уши шевелились.
— Дам яблоко за перышко! Кто хочет? — поддразнивал он мальчишек, облепивших забор.
Повилас щелкнул кнутом. Все замолчали.
— На, покупай. — Он протянул Струченку кнут.
— Да на что он мне?! — Струченок пожал плечами и презрительно скривил рот. Губы у него дрожали.
— Пригодится. Отличный кнутик, верткий. А если еще вымочить…
— Дам три яблока, хочешь?
— Сам лопай свои яблоки.
Повилас снова лихо взмахнул кнутом.
— Давай три раза протяну тебя по ногам, и кнут твой.
Струченок отскочил от нас:
— Я учителю скажу, вот что!
И улизнул за дверь.
Повилас был похож на цыгана: загорелый дочерна, в рубахе нараспашку, в руках кнут. Мальчишки с завистью таращились на него. А он посмеялся, подмигнул ребятам и запрятал кнут в кусты сирени.
В классе стоял нестройный гул голосов, хлопали крышки парт. Все наперебой рассказывали о своем летнем житье.