Почему? Почему именно он, Костя? Сердце у Вербы сжалось, как ежик. Добравшись до машины, он с ходу попытался влезть в кузов, но не было сил. Губы тряслись. Впервые он увидел, как убивают людей.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
…— Ну что, Курт, — обратился Луггер к Райфельсбергеру, — вы будете и теперь утверждать, что этого паренька к нам нарочно подкинули? Пропаганда красных?
— Не ждите от меня нежностей, — возразил Курт. — Я не собираюсь хныкать при виде раненого или убитого славянина. Многие мои друзья погибли под Ленинградом. Если бы мы не застали русских врасплох, они бы через месяц-другой сами напали на нас. Теперь только в романах пишут, что войны объявляются.
— Я не хуже вас, мой друг, понимаю, что нынешняя общественная мораль не совпадает с прежней, она вызвала к жизни много дурного из того, что заложено было в человеке в первобытные времена, — сказал Штейнер. Ему хотелось хорошенько пристыдить этого недоросля.
— У них огромная территория и колоссальные человеческие ресурсы. Но это еще ничего не значит! — воскликнул Курт.
— Чудно слушать ваши разглагольствования, — насмешливо сказал Луггер. — Все мы дорожим своей шкурой.
— Хорошо болтать языком, лежа в плену, — фыркнул Райфельсбергер. — Вот вы, обер-лейтенант, я убежден, не раз взахлеб орали: «Хайль Гитлер!» Были счастливы, что живете в третьем рейхе. Убивали русских. А теперь хотите принять мученический венец? Рассчитываете, что русские вас простят, цветами одарят?
— Черт вас побери, Курт. Так и норовите ударить ниже пояса, — ответил Луггер. — Угонят нас в Сибирь, этак лет на двадцать с гаком, тогда другое запоете. Там они нам разглагольствовать не дадут. Быстро подкуют.
— Я не собираюсь, как некоторые, приспосабливаться! — продолжал Райфельсбергер. — Уж лучше, подыхая здесь, насолить им побольше. Прохвосты, посмели поместить в одну комнату офицеров и солдат!
— Помолчите, фельдфебель! Ерунду несете! — оборвал его Штейнер.
— Между нами, господа, — примиряюще сказал Луггер, — я почему-то убежден, что русские не хотят нашей смерти… Минуточку… Кажется, Оскар совсем перестал шевелиться, — тихо добавил он и, с трудом привстав, проковылял в угол. — Надо бы священника…
— Ха! — мрачно заметил Курт. — У русских священников в армии нет. Мудрые люди!
— Вы, Курт, истерик. Параноидный тип, — спокойно ответил Луггер. — А вообще недурно бы выпить! У меня сегодня день рождения. Последний раз я его праздновал дома, в Гамбурге, в прошлом году. Мне было двадцать восемь лет. Эх! Подумать только, как давно это было. Черт бы побрал всех тех, кто замышляет войны!
— Я вижу, у вас, Ганс, неплохое настроение, — отозвался Штейнер.
— А почему бы и нет?
— Не очень подходящее время и место для веселья.
— Я радуюсь, что остался жив, в здравом уме и твердой памяти. Ведь мы черт знает что вытерпели, прежде чем попали сюда. Сталинградский ад…
— Не слишком ли благодушное настроение?
— В некотором роде нет, — не сдавался Луггер. — А вы сами разве не хотите помочь русским?
— Это не так просто, как вам кажется… Я пока еще не знаю…
Луггер недоверчиво посмотрел на него:
— Вы не боитесь пойти против совести?
— Прошлого из жизни не выкинешь. Переродиться — значит отбросить все прежнее на свалку. Вам легче, вы врачеватель. А я? Вы меня понимаете?
— Я сейчас думаю о другом. Не слишком ли мы много болтаем о смерти? Все мы — временные люди военного времени. Стало быть, человечество, немецкая нация, не содрогнется, если от нас, не бог весть каких исключительных людей, останется лишь труха.
Штейнер согласился с его доводами, однако намекнул, что на все надо смотреть разумно, а раз так, то надо понять, что все они вдруг, в мгновение ока не могут стать другими.
Курт был ошеломлен. Он ни в грош не ставил Луггера — паршивый мягкотелый интеллигент, который только и думает, как бы спасти свою шкуру. Но Штейнер! Как может боевой офицер говорить такое! Как он не может понять, что смерть во имя рейха почетна! Слова Штейнера как бы выбивали почву из-под ног Курта. «Неслыханно, — думал он. — Как может чистокровный ариец пойти на службу к красному комиссару?»
После серьезных неприятностей с гестапо во Франции Штейнер научился сдерживать себя, в его характере появились спокойствие и терпение. Среда, в которой он оказался после ранения, была сносной; лишь Райфельсбергер приводил его в ярость. Теперь он все чаще и чаще вспоминал евангельскую притчу о блудном сыне: он верил и в Христа, и в то, что никогда не поздно искупить свои грехи. «Да, я грешил, — думал он, — но если бог дал мне дни, значит, я должен искупить свою вину». Пусть даже его и расстреляют, но, пока есть возможность, он использует ее на то, чтобы по мере сил помочь тем, кого в течение пяти лет хотели стереть с лица земли. И пусть ему трудно ходить, но он будет работать с русскими.
В его мысли диссонансом врезался голос Райфельсбергера.
— Наша нация вправе драться за свое место на земле, за свое будущее, за тысячелетний рейх! У русских земли столько, не говоря уже об ископаемых, что они даже не знают, что с ней делать! За это одно стоит воевать!