Стало быть, преступник хотел бы уничтожить само преступление, ликвидируя всякое знание, которое могли бы иметь о нем люди. Но его собственное знание сохраняется, и вот оно все более и более отторгает его за пределы того общества, в котором он надеялся существовать, стирая следы своего преступления. Ведь еще продолжают выражать уважение человеку, которым он был, человеку, которым он больше не является; стало быть, общество обращается уже не к нему: оно говорит с другим человеком. Он, знающий, что он собою представляет, чувствует себя среди людей более изолированным, чем он был бы на необитаемом острове, так как в одиночество он бы унес с собой образ окружающего и поддерживающего его общества; но теперь он отрезан как от образа, так и от явления. Он бы вернулся в общество, признав свое преступление: к нему отнеслись бы тогда так, как он того заслуживает, но обращались бы теперь именно к нему. Он бы возобновил сотрудничество с другими людьми. Он был бы наказан ими, но, став на их сторону, он в какой-то мере явился бы автором своего собственного осуждения и часть его личности, лучшая часть, избежала бы таким образом наказания. Такова сила, которая может побудить преступника прийти с повинной. Иногда, не дойдя до этого, он может исповедаться другу или любому порядочному человеку. Вернувшись таким образом к правде, если и не для всех, то по крайней мере для кого-то, он вновь связывается с обществом в одном пункте, одной нитью. Если он и не возвращается в него, то по крайней мере он рядом с ним, около него; он перестает быть для него чужим; во всяком случае, он уже не столь решительно порвал с ним и с той его частью, которую носит в самом себе.
Требуется именно такой насильственный разрыв, чтобы ясно обнаружилась тесная связь индивида с обществом. Обыкновенно мы скорее сообразуемся с нашими обязанностями, нежели думаем о них. Если бы надо было всякий раз пробуждать представление о них, формулировать их, было бы гораздо утомительнее выполнять свой долг. Но привычки достаточно, и нам чаще всего остается лишь следовать обычному ходу вещей, чтобы дать обществу то, чего оно ждет от нас. Впрочем, оно серьезно облегчило положение, внедрив между собой и нами посредников: у нас есть семья, мы занимаемся ремеслом или какой-нибудь профессией, мы принадлежим к своей коммуне[3]
, к своему округу, департаменту. И там, где включение группы в общество совершенно, нам достаточно по крайней мере выполнять наши обязанности перед группой, чтобы быть в расчете с обществом. Оно занимает периферию, индивид находится в центре. От центра до периферии расположены, подобно все более увеличивающимся концентрическим кругам, разнообразные группировки, к которым принадлежит индивид. От периферии к центру, по мере того как круг сужается, одни обязанности прибавляются к другим, и индивид в конце концов оказывается перед их совокупностью. Обязанность растет, таким образом, приближаясь, но, усложняясь, она становится менее абстрактной и благодаря этому лучше принимается. Становясь совершенно конкретной, она совпадает со склонностью (столь привычной, что мы находим ее естественной) играть в обществе ту роль, которую для нас определяет наше место. Поскольку мы охотно следуем этой склонности, мы едва ощущаем обязанность. Как и всякая укоренившаяся привычка, она обнаруживает свой повелительный характер, только если мы от нее отступаем.