Ему было двадцать три, и он практически бросил Академию, о чем Мария Илларионовна не догадывалась.
Он с детства рисовал. Иногда получалось. Чаще — нет. Когда пришел в Академию, то поначалу просто растерялся. Академия, ее традиции, ее имена. Преподаватели сверхгениальные! Появились заработки — торговая реклама, акварели в торговом порту, картины, вроде «Каторжного труда лесорубов в царской России», и лозунги, панно, портреты стахановцев к праздникам… Нужно, но зачем же маме об этом говорить? Мама — вечный бухгалтер, покойный отец — хозяйственник. В анкете, поступая в Академию, он писал — «из мещан», отвечая на вопрос: «сословие». Правда, в 1917 году, когда Алеша родился, сословия вроде бы были отменены… Позже, после войны напишет: «Сын сов. служащих». Еще позже: «Сын служащих». А еще и еще позже ему уже не придется заполнять анкетную графу: «сословие».
Мама — старенькая. Ей больше сорока. Сорок четыре. Отец, погибший на Карельском перешейке, был еще старше — под пятьдесят.
А вот то, что отец поддерживал его в мысли уйти в Красную Армию, Алеша хорошо помнит. Об Академии художеств отец, кроме «поздравляю», не сказал ничего. Радовалась мама. Отец — больше за нее. А сам ушел на финскую войну добровольцем.
Академия дала Алеше безмерно много.
Она научила его главному: писать по всем законам живописи.
Он хорошо теперь знал традиции русского искусства.
Без формы нет искусства, без рисунка нет живописи.
И казалось, понял, как уйти от штудирования античных статуй к работе над непосредственным изучением натуры.
Это шло в Академии еще от Брюллова, который первым из русских художников поставил выше всего натуру.
Копирование оригиналов — рисунков и эстампов, сделанных знаменитыми мастерами прошлого? Срисовывание античных гипсовых голов и статуй? Изучение пропорций идеально сложенных людей?
К двадцати трем годам он все это прошел.
Он даже впитал в себя умение увидеть и передать в рисунке лучшие, идеальные черты физического строения человека.
В «Каторжном труде лесорубов…» — первой своей картине — он попытался что-то выразить в этом плане.
Но тут и был тупик.
Владея техникой живописи, зная правила композиции, умея хорошо передать форму, Горсков не мог, не умел выразить в своих работах того главного, что дает картине жизнь. Ему часто казалось, что не хватает какого-то основного, последнего, и всего лишь одного-единственного мазка, который вдохнет жизнь в его картину.
Он отчаянно и смятенно метался, то набрасываясь на книги по искусству, то вдруг, запершись в своей комнате, которая одновременно служила ему и мастерской, начинал лихорадочно и беспорядочно писать… Потом неожиданно отключался от всего этого и, словно терзаний не было, становился покорно смирным, на удивление всем ласковым и покладистым, и все свое время лихо рисовал плакаты, пропагандирующие новейшие достижения современной пищевой промышленности или бытового обслуживания…
Занятия в Академии превращались в бессмыслицу, в повторение пройденных азов, и что толку, что его «Каторжный труд лесорубов…» даже купили?
V
С Верой они познакомились случайно. Во время учебной тревоги. Были носилки, и был он. Его уложили на эти носилки. На Петроградской стороне.
На улице Лахтинской. На захудалой какой-то улочке попался!
Он возмущался.
А она, худенькая дурнушка, командовала. Эксперимент закончился благополучно. При его-то робости!
Он увлекся Верой, как мальчишка, с первого взгляда. Первая девушка, с которой он познакомился всерьез. Первая женщина, которую узнал.
Тогда они долго бродили по городу.
Вышли к Неве.
И даже поцеловались на набережной. Второй раз — на улице Воинова, около Дома писателей.
Потом была еще встреча. У «Европейской», а точнее — у Русского музея.
Кажется, она назначила, а может, и он. Сейчас не помнит…
Он привез ее домой. На Марата.
Он любил свою улицу, улицу Марата, тихо жившую своей тайной жизнью недалеко от шумного парадного проспекта 25-го Октября, бывшего Невского. Любил свой темный большой дом с его гулкими большими подъездами и широкими мраморными лестницами. Совсем рядом с домом — красивая церковь девятнадцатого века, выстроенная по проекту архитектора Мельникова и недавно превращенная в Музей Арктики. Недалеко была Пушкинская улица, уютная и какая-то домашняя, с малоизвестным памятником Пушкину. Он наизусть знал все надписи на нем. «Александръ Сергеевичъ Пушкинъ» — вязью. Даты рождения и смерти. Скульптор Александр Опекушин. Отлито на заводе А. Маран в 1884 году. И строки из «Памятника» и «Медного всадника».
И «воздвигнуть Стъ. Петербургскимъ Общественнымъ Управлением!»».
Мама, Мария Илларионовна, и баб-Маня, мать отца, приняли их хорошо.
Суетились как могли и не знали, что с Верой делать; где посадить, чем угостить…
Вера рассказывала, что работает в Ленсовете машинисткой (курсы окончила), а по совместительству — библиотекарем (подменным) в Российской Академии художеств, куда он собирается поступать. Мама, две младших сестры и совсем маленький брат… Только в Ленсовет далеко ездить.
Баб-Маня поражалась.
— Неужто так?
Мама, Мария Илларионовна, говорила:
— Вы, Верочка, — прелесть!