Читаем Два конца полностью

Казнят не в тюрьме. Но в назначенный час, от одиннадцати до двенадцати часов ночи, подъезжает таинственная карета и увозит осужденного к виселице, где-то ждущей в завесах полночи. И летом от этой кареты, от смертного ее выезда из тюрьмы остается глухой и короткий грохот колес, на минуту сотрясающий сонную тишину кварталов.

А на утро, как исстари, солнце благословляет мир и в невинном восторге чирикают в тополях воробьи.

И на общих прогулках серые арестанты, как живые стрелки часов проходящие по каменному циферблату — кругу из плит, сложенному на дворе, украдкой переговариваются о минувшей ночи, поглотившей одного из них.

Знают об этом потому, что смерть сильней тюремной тишины и железных правил и кричит в предполночную звонкую пустоту безумством, пронизанным воплем или последним — как плевок в лицо врагу —

— Прощайте, товарищи!..

И от низу до верху тогда отзывается тюрьма дробной стрельбой звонков, деревянными барабанами гудят под ударами двери, бьются как птицы исступленные голоса и растерянно бегают по балкончикам перепуганные надзиратели.

И гордое убийство по закону, всем обществом, вооруженным и имущим обществом одного, бессильного и лишенного прав арестанта, поджимает хвост перед этим шумом.

И на казнь начинают не просто тащить из камер, а хитростью и уловками еще днем выманивают в контору под предлогом прогулки или свиданья и здесь бросают в особый карцер, откуда не слышно криков. Но на следующий день, правда, без шума, тюрьма уже знает о том, что было...

* * *

— Ссыльно-каторжный Рыбин Василий? — спрашивает председатель.

— Это я, — негромко отзывается Рыбин, подымаясь, и опять садится на скамью и тонет в особом, внимательно-переживающем созерцании. Глаза его мягко отдыхают на всей обстановке. На паркетном вощеном полу, на окнах со шторами, на красном сукне стола, наконец, на людях, верней, на мундирах их, цветных, блестящих, ярких.

Позади два серых каторжных года, два года асфальтовых полов, серых лохмотьев, больных и бледных стен и лиц, цепей и решеток. И сейчас он жадно впитывает в себя цвета, нутром изголодавшись, ощущая, как тихую музыку, успокоенный отдых на скамье подсудимых военного суда.

От защитников он отказался, и поэтому перед ним никто не сидит, и чистый пол блестит до желтенькой кафедры прокурора.

Рядом, за столиком, шепелявя и заплетаясь, читает обвинительный акт секретарь, выразительно нажимая на фразы, которые кажутся ему значущими. Иногда Василий вот-вот улыбнется — так смешно ломается секретарский голос, но сейчас же сдержится: не приличен смех обстановке. А он принес сюда, в судебную залу нечто стоящее далеко за ним и тюрьмой. Он, пришедший от грозного, радостного и великого дела, должен быть достойно сдержан. Больше беспокоиться ему не о чем. И Василий прячет веселые глаза вниз, смотрит на худые свои руки, оплетает их машинально стальной змеей наручников. А потом опять отрывается к созерцанию.

— На основании вышеизложенного, — громко кончает секретарь, — ссыльно-каторжный Рыбин Василий 25 лет предается Московскому военно-окружному суду по обвинению в покушении на жизнь помощника начальника каторжной тюрьмы коллежского советника Дружинина, то-есть в деянии, предусмотренном 279 статьей XXII книги свода военных постановлений...

— Признаете ли себя виновным? — спросил председатель, еще молодой генерал, с золотым крестом на шее.

Вопрос был задан на «вы», необычно в отношении к каторжанину, и, платя за вежливость вежливостью, Василий спокойно ответил:

— Нет.

Переломным моментом его настроения явилось показание потерпевшего. С рукой, перевязанной эффектно черным, хлыщеватый чиновник тянулся перед судьями и показывал.

И первые звуки знакомого голоса разбудили в памяти Рыбина ту могилу, из которой выпрыгнул он на час сюда. Глаза его сузились, стали острыми и холодными.

Когда воспитанный генерал осведомился, не имеет ли он вопросов, Рыбин встал и, прищурясь в упор на тройку судей, заявил:

— Не имею. И присутствовать на комедии этой не желаю!

И, подняв еще выше голову, насмешливо сжимая губы, бросил встревоженному залу:

— Вам нужна моя шея? Вы ее не получите!

И повернулся к конвою...

* * *

Сидел в небольшой и светлой комнате с двумя решетчатыми окнами. Дожидался тюремного автомобиля. Конвойным доставили обед, двое ели, а старший курил на скамейке рядом с Василием. Потом подошел к товарищам и, вернувшись, предложил Рыбину:

— Может, поесть хотите?.. У нас много...

Василий вздрогнул, посмотрел на синие глаза солдата и весело поблагодарил:

— Спасибо! Я проголодался...

Ел вкусные после каторжной баланды щи с макаронами и мясом, и все вокруг молчали.

За стеною сухо щелкала машинка, словно казенным и глупым треском оживить и наполнить хотела комнату.

— Примет таганский конвой, и мы освободимся, — сказал солдат солдату. Василий заинтересованно спросил:

— Разве меня в Таганскую тюрьму отправляют?..

Старший поколебался, потом кивнул головой.

— Вот это славно! — обрадовался Рыбин, — а то мне Бутырки вот как надоели...

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Стилист
Стилист

Владимир Соловьев, человек, в которого когда-то была влюблена Настя Каменская, ныне преуспевающий переводчик и глубоко несчастный инвалид. Оперативная ситуация потребовала, чтобы Настя вновь встретилась с ним и начала сложную психологическую игру. Слишком многое связано с коттеджным поселком, где живет Соловьев: похоже, здесь обитает маньяк, убивший девятерых юношей. А тут еще в коттедже Соловьева происходит двойное убийство. Опять маньяк? Или что-то другое? Настя чувствует – разгадка где-то рядом. Но что поможет найти ее? Может быть, стихи старинного японского поэта?..

Александра Борисовна Маринина , Александра Маринина , Василиса Завалинка , Василиса Завалинка , Геннадий Борисович Марченко , Марченко Геннадий Борисович

Детективы / Проза / Незавершенное / Самиздат, сетевая литература / Попаданцы / Полицейские детективы / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее