На другой день после праздника зашел к Барановскому за деньгами местный кузнец, ковавший ему лошадь. Барановский с Фомой и Настей сидели за столом и пили чай. Офицер предложил кузнецу стакан чаю. Кузнец был очень удивлен таким приемом и стал отказываться, называя Барановского «ваше благородие». Барановский смеялся, говоря, что родился ничуть не благороднее его, а просто, как и все.
– Брось ты это, дядя, а зови-ка меня просто Иваном Николаевичем.
Кузнец недоверчиво крутил головой.
– Да ты чего, Никифор, ломаешься? – сказала Настя. – Садись, выпей стаканчик. Он у нас простой. Садись!
Она перевела свои сияющие лаской глаза на офицера. Никифор положил шапку, перекрестился на передний угол и нерешительно сел на край стула. Настя налила ему чаю в чашку с золотыми разводами и надписью «В день ангела» и подвинула крынку густого, жирного молока. Барановский, указывая на мешочек с сахаром, предложил гостю:
– Пожалуйста, с сахаром.
Кузнец махнул рукой.
– Мы уж отвыкли от него, спасибо. Забыли уж когда и пили-то с ним.
– Ну вот теперь попейте.
Никифор налил чай на блюдечко и стал пить, откусывая сахар маленькими, чуть не микроскопическими кусочками. Выпил чашку и, подавая ее Насте, вспомнил:
– А я, однако, наврал вам насчет сахару-то. Ведь недавно я пил с ним. Вот как красны-то у нас были, так угощали.
Барановский обрадовался.
– Как у вас тут, интересно, красные жили? Расскажите, что они говорили про нас, про войну, вообще, какие у них порядки?
Никифор замялся, начал говорить общие фразы:
– Известно, чего говорили, как уж враги, так, значит, враги.
Настя резко обернулась к кузнецу:
– Ты, Никифор, не мнись, а говори толком, что, как и чего. Не гляди на него, что он в погонах, он хоть и офицер, а вовсе не белый.
Фома, ничего не знавший о той перемене взглядов, какая произошла у Барановского в последнее время, не подозревавший о его близости с Настей, фыркнул и опрокинув свой стакан, закатился долгим смехом. Ему было очень смешно, что Настя называла его командира не белым. Он смеялся над глупостью деревенской бабы.
– А ты, Фома, не фыркай. Не понимаешь ничего и молчи. Ишь, раскатился, – прикрикнула на него Настя.
Фома, видя, что командир молчит, не поддерживает его, не останавливает хозяйку, немного обиделся:
– Конечно, вы много понимаете. Вам сверху-то видней.
Фома закурил и вышел на улицу. Никифор молча дул в блюдечко. Настя опять обернулась к нему:
– Слышишь, Никифор, нечего сопеть-то. С тобой, «как с человеком, хотят поговорить, а ты, как медведь – молчишь.
– Я тебе, Иван Николаевич, прямо скажу, – обратилась она к Барановскому, – этот кузнец у нас первеющий большевик в селе. Сейчас он, видишь, христосиком прикинулся и на икону крестится и тебя вашим благородием называет, а послушал бы ты, как он этих ваших благородий-то прохватывал. О красных порядках он очень даже хорошо знает и все может тебе рассказать.
Кузнец перестал пить чай, побледнел и заспешил с оправданиями:
– Ты что, Настасья, белены, что ли, объелась, какой же я большевик? Неужто вы бабьей болтовне доверите, ваше благородие?
Барановский стал успокаивать его, говоря, что никакого значения словам Насти он не придает и что ему безразлично, кто он – большевик или нет, а ему важно только и интересно познакомиться с порядками у красных.
Долго говорил офицер, стараясь осторожно подойти поближе к кузнецу, вызвать его на откровенность. Никифор, видя, что офицер не арестовывает его, не кричит, не ругает, а говорит ласково, тихо, стал успокаиваться. И Настя опять принялась убеждать его, чтобы не боялся, смеясь уверяла, что белены она не объелась. Никифор неуверенно начал говорить. Скажет слова два, помолчит, выпьет блюдечко чаю, опять заговорит. Барановский умело поддерживал разговор, и мало-помалу кузнец увлекся, принялся с жаром рассказывать офицеру о всем, что пришлось ему увидеть и услышать у красных.