Три вечера подряд я читал в народном университете для взрослых одного среднегерманского промышленного города лекции на тему "Религия как действительность". Под этим я разумел следующее простое положение: "вера" — это не чувство в человеческой душе, это есть вступление человека в действительность, в
На следующий день было воскресенье. После обеда я пришел на условленное место, и тут мы проговорили до самого вечера. Среди рабочих был один уже немолодой человек, на которого и вынужден был то и дело поглядывать, потому что слушал он как действительно жаждущий слышать человек. Редко когда теперь можно встретиться с таким вниманием, и если оно проявляется, то скорее у рабочих, которым, в отличие от буржуазной публики, нет дела до говорящего, а — только до того, что он говорит. У человека этого было примечательное лицо. На одном старофламандском алтаре есть картина, изображающая поклонение пастухов, так вот у одного из них, у того, кто протягивает руки к яслям, как раз такое лицо. По виду сидевшего передо мной человека нельзя было подумать, что его охватывает подобное чувство, да и само его лицо не было таким открытым, как у
пастуха на картине; но по нему можно было заметить, что он и слушает и обдумывает — медлительно и с немалым усилием. Наконец заговорил и он. "Я убедился, — сказал он подчеркнуто медленно, повторяя выражение, которым в беседе с Наполеоном воспользовался астроном Лаплас, соавтор (вместе с Кантом) теории возникновения Вселенной, — что мне нет надобности в этой гипотезе — "Бог", чтобы разобраться в мире". Он так выговорил слово "гипотеза", словно посещал лекции видного естествоиспытателя, преподававшего в этом промышленном и университетском городе и незадолго перед этим, в возрасте 85 лет, скончавшегося. Так вот этот ученый мог говорить с подобной интонацией, когда речь шла не о зоологии, а о мировоззрении, хотя он и не пренебрегал понятием "Бог" для выражения своего представления о природе. Короткая реплика этого человека задела меня; я увидел в ней более требовательный, более настоятельный вызов, чем со стороны прочих. До сих пор разговор носил хотя и серьезный, но несколько беспорядочный характер — и вдруг все стало жестким и напряженным. С чего следовало мне начать свой ответ, чтобы он действительно был ответом? Некоторое время я размышлял в разом сгустившемся воздухе. Мне представилось, что я, приняв именно его позицию научного, мировоззрения, должен потрясти то состояние уюта, в котором он помышлял о "мире", где возможно "разобраться". Что это за мир? Что мы называем миром, миром, в котором имеются цвета киновари и травы, до-мажор и си-минор, вкус яблока и полыни, — "чувственным миром"? Есть ли это что-то иное, нежели результат встречи наших наделенных специфическими свойствами чувств с теми немыслимыми процессами, сущность которых то и дело тщетно пытается истолковать физика? Красного, что открывалось нашему глазу, не было ни там, в "вещах", ни здесь, в "душах", но из взаимного зацепления того и другого оно каждый раз появлялось и пылало до тех пор, пока воспринимающий красное глаз и порождающее красное "колебание" находились друг против друга. Так где же мир с его уютом? Там — неизвестные "объекты", здесь — на первый взгляд такт-знакомые и все же непостижимые "субъекты" и — такое реальное и в то же время неуловимое соприкосновение тех и других, "явления"; разве это не три особых мира, которые уж невозможно охватить одним-единственным словом? Где "место", в котором мы могли бы совместно мыслить об этих мирах, столь отделенных друг от друга; что это за бытие, которое сообщало устойчивость ставшему вдруг таким сомнительным "миру"?Когда я закончил говорить, в теперь уже погружавшемся в сумерки помещении повисло тяжелое молчание. И тогда человек с лицом пастуха поднял тяжелые веки, которые вес это время оставались опущенными, и подчеркнуто медленно сказал: "Вы правы".