Четырехлетним ребенком его разлучили с матерью (родители разошлись, и он увидел свою мать только много лет спустя, уже будучи взрослым человеком, отцом семейства). Школьные годы прошли в вежливом отчуждении между учениками поляками и евреями (именно в этой обстановке мальчик стал играть в "разговоры глухих" между римлянином и евреем и т. п.)[4]. Но Бубер никогда не написал бы, чго "существование Другого — недопустимый скандал". Он не верил и бы гийственную глубину отчуждения. Он верил в любовь, и опыт любви просвечивает на многих его страницах. Философия Бубера — не только сознание ущербности "пенснейного человека" (как выразилась бы Марина Цветаева), это ряд прорывов из плена одиночества в царстве абстракций к отношению Я — Ты, к диалогу. Бубер — один из сильнейших критиков миросозерцания одиночки, не способного выйти за пределы своей обособленности. Это сближает его с русской философией. Интеллектуальная дружба связывала его с Бердяевым; Бахтин признавал, что испытал влияние буберовской философии диалога.
Есть что-то более важное, чем различия священных книг, — стиль норм. "Я не цаддик[5], — пишет Бубер в своих автобиографических шметках, — я не уверен в Боге; скорее — человек, чувствующий себя и опасности перед Богом, человек, вновь и вновь борющийся за Божий свет; вновь и вновь проваливающийся в Божьи бездны..."[6] Так мог бы сказатъ о себе Шестов; мог сказать Бердяев — только с заменой слова 11 шиши к" словом "святой"; мог бы сказать Достоевский, и так он писал Наталье Фонвизиной в феврале 1854 г.: "Я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, погорая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые и совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим..."[7]
Есть что-то общее у чутких мыслителей, сложившихся в конце XIX — начале XX в., на пороге великого кризиса, в глубине "затмения Бога", но еще до самих катастроф, до кровавых оргий насилия, до того, как философия превратилась в крик.
После двух мировых войн Бубер кажется несколько архаичным, кажется "уходящей натурой", как выразился бы наш современник Лев Аннинский. Пастернак писал, что 1913 г. — последний, "когда легче было любить, чем ненавидеть", и отсвет этого времени лежит на Бубере. К весне 1914 г. относится замечательный разговор, положивший начало его философии диалога: разговор, кончившийся молчаливым объятием. Шел спор — кто лучше понимает Христа. После ответа Бубера христианин "встал, я также стоял, — вспоминает Бубер в "Диалоге". — Мы посмотрели в глаза друг другу. "Забыто", — сказал он, и мы братски обнялись в присутствии всех. Выяснение отношений между евреями и христианами превратилось в союз между христианином и евреем, и в этом превращении совершился диалог. Мнения исчезли, произошло во плоти фактическое".
Следующее заседание коллоквиума было намечено на август 1914 г. Оно не состоялось. Сближение народов и вер откладывалось до неопределенного будущего. Бубер все более и более сдержан в своем экуменизме. Но он никогда не отказывался от него. Бежав от Гитлера в Израиль, он выступал против еврейского государства, за союз еврейских и арабских общин и накануне смерти, в 1965 г., возглавил кампанию за отмену военного положения в арабских районах.
"Мне можно возразить, — продолжает Бубер рассказ о молчаливом примирении, — там, где речь идет о существенных, "мировоззренческих" взглядах, разговор нельзя обрывать таким образом... Я отвечаю... Ни один из спорящих не должен отказываться от своих убеждений, но... они приходят к чему-то, называемому союзом, вступают в царство, где закон убеждений не имеет силы".
Другое возражение: "Даже если это возможно в рамках воззрений, в области вероисповеданий это неприменимо... Для того, кто готов умереть за свою веру, готов убить за нее, не может быть царства, где закон веры не имеет силы".
Мне приходилось выслушивать подобные аргументы много раз. Они коренятся в характере веры, возникшей вместе с мировыми религиями, — веры в словесные формулы, в ущерб невысказанной тайне Бога. Ответ Бубера кажется мне исчерпывающим: