Но будь то гадание по внутренностям животных или по звездам, его знакам свойственно, что они стоят в справочнике, пусть и не написанном. И сколь бы тайно ни передавались эти сведения, каждый, кто их применяет, узнаёт, какой поворот в жизни означает тот или иной знак; и даже если столкновение нескольких различного рода знаков вызывает особенные трудности разъединений и комбинаций, "справиться" всегда можно. Общий признак такого рода занятий — повторяемость: одинаковость, раз и навсегда открытая, постоянная применяемость правил, законов и заключений по аналогии. То, что называют суеверием, представляется мне скорее суезнанием. От суеверного страха перед тринадцатым числом прямой переход к обманчивым высям гносиса; это даже не обезьянье подобие подлинной веры.
Действительная вера, если я могу назвать так способность представить себя и услышать сказанное, начинается там, где прекращается руководство правилами, где само это желание исчезает. То, что происходит со мной, говорит мне что-то, но что оно мне говорит, не может быть мне открыто каким-либо тайным знанием, ибо до сих пор это никогда еще не говорилось и оно не состоит из звуков, когда-либо произнесенных. Оно не может быть истолковано, так же как и переведено, не может быть объяснено мне или изложено мною, это вообще не есть "Что", оно брошено мне в мою жизнь, это не опыт, о котором можно вспомнить вне данной ситуации, оно всегда остается обращением в тот определенный момент, неотделимым от него, вопросом вопрошающего, желающим ответа.
(Вопрос. В этом и состоит вторая громадная противоположность между знаками истолкования и языком знаков, который здесь имеется в виду: он никогда не бывает сообщением сведений, разъяснением, успокоением.)
Вера находится в потоке однократности, которую пытается преодолеть знание. Работа человеческого духа, все построения аналогий, типологий необходимы, но бегством было бы обращаться к ним, когда тебе, мне задан вопрос вопрошающего. Только лишь в потоке опробывается и исполняется прожитая жизнь.
При всем почтении к континууму мира — в жизни мне ведома только конкретность мира, которая все время, каждую минуту предстает передо мной. Я могу расчленить ее на составные части, могу, сравнивая, отнести их к группам сходных феноменов, могу вывести их из более ранних, свести к более простым, и при всем том я не затрону мою конкретность мира, она не может быть расчленена, сравнима, сведена, и она пугающе взирает на меня в своей однократности. Так в балете Стравинского директор странствующего кукольного театра, желая показать ярмарочной публике, что Пьеро, который ее пугает, просто пучок соломы в одежде актера, рвет его на части и, дрожа от страха, падает, так как на крыше балагана сидит живой Петрушка и смеется над ним.
Подлинное наименование конкретности мира — доверенное мне, каждому человеку творение. В нем даны знаки обращения к нам.
Обращение
В молодые годы исключением в обычной жизни было для меня только "религиозное". Наступали часы, которые изымались из хода вещей, что-то проламывало твердую скорлупу повседневности. И тогда нарушалось привычное постоянство явлений. Совершившееся уничтожало закон повседневности. "Религиозный опыт" был опытом Иного, не входившего в жизненную связь. Он мог начаться с чего-то привычного, с созерцания какого-то хорошо известного предмета, который внезапно становился таинственным и пугающим и в конце концов прозрачным, ведя в тьму тайны с ее сверкающими молниями. Но время могло быть разорвано и без всякого повода, — сначала разрушалось прочное строение мира, затем исчезала еще более прочная уверенность в себе, и то лишенное сущности существо, которым ты только что был, которое теперь тебе уже неведомо, передавалось полноте вещей. "Религиозное" изымало человека из его среды. По ту сторону оставалось привычное существование с его делами, здесь же господствовали отрешенность, просветление, восторг вне времени, вне следствий. Следовательно, собственное существование охватывало посюстороннее и потустороннее, и между ними не было иной связи, кроме действительного мгновения перехода.
Неправомерность такого деления стремящейся к смерти и вечности временной жизни, которая перед их лицом может исполниться, лишь исполнив свою временность, открылась мне благодаря повседневному событию, событию, которое судило меня, изрекло приговор сомкнутыми устами и неподвижным взором, как любит выносить этот приговор привычный ход вещей.