Тем самым я уже высказал предпосылку, которую мы принимаем и должны принять, чтобы узнать из мифов то, что они могут сообщить нам об интересующем нас предмете. Они рассказывают нам о характере и движении зла в человеке; но если мы хотим поверить им настолько, насколько это необходимо, чтобы правильно толковать их в нашем смысле, в смысле познания предмета, мы должны вместе с ними признать, что подобная динамическая структура действительно существует. Мы должны, невзирая на всю проблематику морального суждения и на конститутивную неустойчивость моральных оценок, познать и признать, что в человеческой действительности существует нечто специфическое подобного рода, специфическое не по оценке и суждению, а специфическое в самом бытии, и что эта специфика проявляется именно тогда, когда в душе и в жизни человека происходит нечто иное, чем обычно. Для этого недостаточно привлечь душевные процессы, на сущность и ход которых оказывает влияние "моральная цензура" общества, независимо от того, ведет ли она к покорности или возмущению; здесь речь вообще не может идти о "сдерживании" или "вытеснении", которые противодействуют социальным условностям не в меньшей степени, чем то, что воспринимается как зло. Нам надлежит обнаружить это ощущение в нашем собственном опыте там, где его отличие от любого другого душевного состояния не вызывает сомнения, более того, где это психологическое отличие властно требует задать вопрос об отличии онтологическом. О нем и рассказывает миф нам, поздним порождениям духа, переросшим его и вновь открывшимся ему. Только наш собственный опыт того требования психологического своеобразия задавать вопрос об онтологическом своеобразии может позволить нам воспринять драгоценнейший дар мифа, лишь им сообщаемую истину и усвоить ее, дав ей правильное толкование. Мы можем правильно интерпретировать мифы о происхождении зла только посредством нашего опыта, и только этот опыт придает нашему толкованию истину. Только из контакта того и другого, мифического изначального созерцания и непосредственно испытанной реальности, и на эту область, вероятно, самую темную, проливается свет достоверного понятия.
Мифы, которые здесь интерпретируются, относятся к двум сферам истории: мифы первой части, рассказывающие о скольжении и падении во зло, относятся к израильским повествованиям о раннем периоде жизни людей; мифы второй части, где речь идет о вхождении в сферу зла и гибели в нем, — к древнеиранским книгам о начале божественного и человеческого решения, принимающего отрицание. Это отнюдь не означает, что в Ветхом Завете преобладало первое понимание. Уже история о мятеже вновь появившихся после потопа людей, строивших башню, чтобы совершить магическое действие (великое деяние "имени") против неба, напоминает легенду о мятеже Йимы; особенно же близки ей изречения пророков о непокорных ангелах, о Люцифере, сыне утренней зари (Ис. 14:12), и великом херувиме (Иез. 28:13, 14); все они, подобно Йиме, считали себя равными Богу и были низвергнуты. В Ветхом Завете все время, как и в Авесте и в близких ей текстах, добро и зло выступают как альтернативные пути, которые стоят перед человеком и между которыми, — а это значит между жизнью и смертью (Втор. 30:19), — он совершает выбор; мы ощущаем здесь строгую атмосферу решения. С другой стороны, иранское учение о возникновении противоположностей из первоначального решения переходит иногда, как мы видели, в учение об их возникновении из первоначального сомнения всеобъемлющего божества; отсюда постепенно развивается совсем другое учение, последним и крайним выражением которого является манихейство; согласно этому учению, противоположность двух принципов не возникла в первоначальном акте, а вечна. Следовательно, два основных типа зла — зло, возникшее из неспособности принять решение, и зло как результат определенного решения — не следует объяснять причинами этнического характера.
Но как эти два как будто исключающие друг друга аспекта, из которых один показывает нам зло как событие, а другой — как деяние, могут открыть нам истину о динамической природе зла в действительности человеческой жизни? Лишь в том случае, если противоречие между ними кажущееся, если они, напротив, дополняют друг друга. Так оно и есть; и дополняют они друг друга не как две стороны одного предмета, что, конечно, невозможно, а как две стадии или ступени одного процесса. Библейские рассказы говорят о первой стадии, иранские — о второй, однако при этом следует иметь в виду, что процесс не обязательно должен выходить за рамки первой стадии.
Из того, что в первом изображении первого ряда настойчиво звучит, но иронически снимается мотив "стать как Бог", и того, что тот же мотив, лишь преображенный в мотив "быть как Бог", господствует в последнем изображении второго ряда, мы видим, что данный мотив имеет особое значение для всего процесса.
Наша отправная точка