— Тогда не берись, а то у нас не останется ни одной доски. Вот все, что у нас есть. — Я показал ему на сваленные в кучу доски и ящики.
Потом он фыркал на тумбочки и табуретки, вместо того чтобы спасибо сказать.
После чая я снова набил трубку, раскурил ее и лег. Он порылся в тумбочке, нашел градусник, просунул его через ворот свитера под мышку и отвернулся на кровати лицом к стене. Потом вынул градусник, посмотрел и положил, не встряхивая, на тумбочку. Интересно, какая у него температура? За птичками не ходил, не писал ничего, язык не учил. Видно, здорово его скрутило. Если он только хочет показать мне, какой я эгоист, он бы встряхнул градусник. Значит, температура у него повышенная. Может быть, спросить? Но ведь не я же затеял это? Он же сам начал. Подожду до обеда. Все равно это ничему не поможет сейчас.
Что меня удерживает? Злорадство? Нет. Месть? Тоже нет. Обида? Зависть? Я хочу его проучить? Зависть нехорошее чувство. Что такое зависть? Это признание своего ничтожества, своей неполноценности, бессилия. Не помню, чтобы я раньше кому-нибудь завидовал. А ведь хотя я и обругал его сгоряча, в охотничьем азарте, я, наверное, завидовал ему, когда он убил эту птичку, своего красного вьюрка. Как он трясся от радости, весь сиял, какое это было для него счастье! А потом он добыл еще двух самок, и они оказались не серые, как описано в книгах, а желтые на груди и над хвостом. Это было второе открытие. Я смотрел в книге «Птицы Советского Союза». Там точно сказано, что в Зоологическом музее МГУ имеются только две птицы, но не из нашей страны и оба самцы. О самке там написано, что она серо-бурая. Он объяснил мне, что за самок, видимо, принимали молодых птиц, что у нас нет больше видов птиц, о которых было бы так же мало известно науке, как о красном вьюрке, до того мало, что даже не знали ее настоящей окраски, и что поэтому ему здорово повезло. Невелико, конечно, открытие (какая разница, серая эта птичка или желтая?), но для него это великое дело, самая большая радость в жизни. А у меня ее нет. Не потому ли до сих пор я дразню его упущенными козлами?
Он этого никогда не поймет, даже когда станет профессором. Ему наплевать на меня, так же как и на всех и на все, что не имеет отношения к его делу, его цели, его науке, к нему самому. Как он тогда бросил Аю? Пошел за козлом, поднялся на гребень Джилыша по склонам, где собака не могла пройти, спустился по другую сторону и вернулся через ущелье Адыгене.
— А где Аю? — спрашиваю.
— Отстал. Прибежит.
— Где отстал?
— На скалах, пролезть не мог.
— Он не прибежит. Аю будет сидеть и ждать тебя. — Я знал, что обратно эта собака не пойдет. И он знал. Тем более что она залезла на такие скалы, где не могла пройти. Аюшка всегда идет только за хозяином.
Наутро я сам пошел за Аю. Увидел его в бинокль на скалах, оставил винтовку и полез к нему. При моем приближении он начал скулить и визжать. Только я стал к нему подходить, вижу, стоят на скалах козлы и на него смотрят. Меня не видят. Я обратно, за винтовкой. А он такой поднял скулеж! И этот, мол, уходит, бросает. Козлы меня не видели. Я вернулся и убил одного. Интересно получилось.
И дело тут не в зависти и не в обиде, а в том, что он свинья, зазнавшийся интеллигент. Таких надо учить.
Если бы он меня ударил, я бы рубанул его по башке. Это могло быть. Сгоряча. Хорошенькое было бы дело... Все-таки я, очевидно, что-то делаю не так. Нам нечего делить. Ну, думай себе и живи по-своему, но уважай другого. Так я и хотел. Но он этого не умеет и никогда не хочет пойти на уступки. Самолюбив очень, обиженный какой-то, злой. Спорит даже тогда, когда заведомо не прав. Например, насчет птиц: ведь явно нечем было крыть, а он уперся, и все тут. Тогда он лежал на кровати, курил трубку и наблюдал, как я снимаю шкурки с убитых птиц и записываю свои наблюдения в дневник.
— Послушай, ученый, — начал он с явной издевкой, — скажи мне, кому нужны эти птички, над которыми ты спину гнешь?
— Они пойдут в музей, — ответил я, чувствуя, что он начинает длинный и недобрый разговор, уж очень долго он перед этим молчал.
— А что, там нет таких? — пыхнул он трубкой.
— Есть. Но чем больше, тем лучше. — Я записывал вес снежного вьюрка, перед тем как снять с него шкурку.
— Кому лучше? — не унимался он.
— Для науки лучше. Чем больше серия вида птиц, тем лучше можно их изучить. Линька, например. Ее можно описать, только имея в руках сотни птиц, добытых в разное время и в разных местах.
— Ишь ты... Это очень важно для людей, для меня, допустим, — иронизировал он. — А какое это имеет отношение к построению коммунизма?
— Представь себе, имеет. Наука имеет самое прямое отношение к построению коммунизма. — Я перерезал лапки и основание хвоста, потом начал выворачивать шкурку вьюрка наизнанку.
— Наука-то имеет, да смотря какая... Такая вот наука никому ничего не дает.
— Нет, дает. — Я старался быть совершенно спокойным. — Хотел бы ты сейчас жареного гуся с гречневой кашей?