Он собрал вокруг своего театра исключительно талантливых художников. Декорации писали Серов, Левитан, братья Васнецовы, Коровин, Поленов, Остроухое, Врубель. Савва Иванович поддержал яркого, сильного Малявина, поставил в своем театре с огромным успехом «Садко» Римского-Корсакова, побудил композитора к написанию «Царской невесты», «Царя Салтана», помог раскрыться могучему дару Шаляпина, популяризовал забракованного «знатоками» великого Мусоргского (которого сейчас Санин приехал показать Парижу).
Все, что бы ни делал Мамонтов, тайно руководствовалось жаждой искусства и красоты. Даже из его важного толстого портфеля сыпались гравюры, живописные эскизы, наброски костюмов, ноты…
Он всегда искал и находил. Нашел и Лидию Мизинову, красавицу с превосходным голосом. И как свою стипендиантку вместе с известными в будущем певцами В. Эберле, П. Мельниковым, В. Шкафером отправил учиться в Париж.
Глава 24
Прошло десять лет. До замужества, быть может, для нее самое счастливое по материальной независимости и занятию любимым делом время. В красивые октябрьские не холодные дни в душевном умиротворении она отправила Чехову свою фотографию с надписью на обороте:
И хотя по-женски кокетливо и избалованно звучит приписка «пусть надпись Вас скомпрометирует», в долгом ее обмене письмами с Чеховым это самое емкое письмо. Лики, которая существовала до романа с Потапенко и смерти дочери, больше нет. Нет Лики, которая была поглощена собственной молодостью и, конечно, видела в ней источник драматических, лирических переживаний, предавалась безделью, скуке и слезам. Теперь ее жизнь не просто смена отдельных ощущений, волнения от выражения глаз, ласковых слов, жестов, гуляний, прозвучавшего романса. Появилась спокойная привязанность, нежность, душевная потребность в любовной дружбе. Как это ни странно звучит, она видела в Чехове и отца, и любимого мужчину. «Чуждый возрасту, родился сорокалетним и умер сорокалетним, как бы в собственном зените», – отметят современники.
Но все это в прошлом, и она писала в Россию: «Я наслаждаюсь Парижем, моим Парижем. Веселый, безумный Париж на меня действует совсем особенно. Во мне он пробуждает массу лиризма, я становлюсь даже сентиментальна. Хожу по своим старым местам и радуюсь, когда вижу прежнюю вывеску… Но… я многого не нахожу, и мне это больно, точно нет кусочка меня самой».
И все же это была не тоска о прошлом. Скорее медленное «перетекание» прошлого в счастливое настоящее.
Глава 25
Время Саниных проходило в разночтении: возможные для Лидии Стахиевны прогулки и невозможные для Александра Акимовича. Вернее, урезанные, соединенные с посещением театров. «Для поучения», говаривал этот признанный в России режиссер. Был он, конечно, в знаменитом театре Comedie Francaise. «Увы! Это уже явление историческое, и усмешка ядовитого Вольтера в фойе, и бюсты всех корифеев литературы». Он считал, что Франция после революции правомерно родила актера-романтика, который умел свободно ходить, драпироваться красиво в плащ, носить шпагу, быть «чертом», говорить с улыбкой правду царям. Но наступили иные времена, считал Санин и бежал на «Молодежное ревю» в Олимпии. Но чаще поздние явления домой были связаны с затянувшимися репетициями. «Увы, этот негодяй сумел сделать так, что репетиции продолжаются сколько ему угодно – французские машинисты и рабочие сидят до конца, хлопают Сашу по плечу и делают все, что он хочет. А я-то тайно надеялась, что этого не будет и что дальше определенного часа не позволят оставаться в театре», – восхищенно ворчала Лидия Стахиевна в письмах в Москву.
Да, даже железный французский регламент не сработал. Санин всех обаял и загипнотизировал. Он приходил домой очень усталым. Она заглядывала ему в глаза.
– Ну что там?
– Да как обычно. Беспросветно. Знаешь, когда Сережа Дягилев кричал мне в Москве, что ничто не помешает проведению «Русских сезонов», что он увлечен этой идеей, потому что она блестяща, мне казалось: мы всех шапками закидаем.