Это была правда – Лопатин когда-то любил вино. Но теперь ему казалось, что это было бог весть когда. Он окинул глазами стол. На столе стояла покрытая крышкой фарфоровая миска, наверно, с харчо, о котором говорил Виссарион. На одной тарелке лежали кукурузные лепешки – мчади, наверно привезенные с собой из деревни, на другой – полкруга деревенского сыра. Был еще соусник с чем-то темным, наверно, с ткемали, и салатница, полная красного, горячего, только что снятого с огня лобио.
По мирному времени это был бедный стол, а по-военному – богатый. Такой, за который теперь не часто садились люди. У приборов стояли граненые стаканы, ничего, кроме них. Виссарион и до войны любил пить из этих стаканов, по-крестьянски. Шутил, что рюмки падают у него из рук, когда пьет, должен покрепче обнимать вино, всей рукой, сразу, а не двумя пальцами!
Мария Ираклиевна села, а Тамара, махнув рукой Лопатину, чтобы не поднимался, сама не садилась, ожидая мужчин. Стояла и недовольно оглядывала стол. Хотя понимала, что теперь он богатый, все равно, по старой памяти, продолжала считать его бедным.
Поймав ее взгляд, Лопатин хотел сказать, что все очень хорошо и что он будет с наслаждением есть приготовленное ее руками лобио, но вдруг вспомнил, что как раз вот такое красное лобио в былое время почти никогда не ставили на стол при гостях. Это семейная еда, а для гостей ее варят, когда похороны или поминки…
Вспомнил и ничего не сказал.
– Вы уже два раза ранены, – сказала Тамара, задумчиво глядя на Лопатина. – Бедная девочка, она уже два раза могла вас лишиться.
Сказала о дочери, а не о жене, и Лопатин подумал, что хотя она ничего не знает о его семейной жизни, но какое-то женское чутье подсказало ей вспомнить его дочь, а не его жену.
Виссарион и Михаил Тариелович вернулись из кухни. Виссарион нес в руках две темные бутылки со старыми, полусорванными этикетками восьмого номера – кахетинского. Эти наклейки ничего не значили, потому что вино, конечно, было деревенское.
И то, что у Виссариона в руках были две бутылки, тоже ничего не значило. Он любил много пить, но не любил, когда на столе стояло много посуды. Потом принесет еще.
– Ты пил у меня это вино, – последним садясь за стол, сказал Виссарион. – Это то самое вино, которое ты пил. Год на год не приходится, но этот год как раз неплохой для вина, если бы…
Он не договорил, что если бы, – и стал разливать вино по стаканам. Он вел стол, как всегда: вел так, как привык, – не спеша и не медля, с отличавшей его искренностью. Правда, сказанная стоя, со стаканом в руке, по закону стола приобретала как бы особую, условно приподнятую форму. Но внутри нее продолжало сохраняться то чувство меры, без которой похвальное слово, поочередно обращенное ко всем сидящим за столом, превращается в бессмыслицу и вздор.
Две принесенные с кухни бутылки сменились еще двумя, а потом еще двумя, и Лопатину показалось, что Виссарион уже сказал все, что должен был сказать по праву хозяина стола. И он хотел перебить его и взять слово, чтобы выпить за их уехавшего на фронт сына, но Виссарион, догадавшись, не дал.
– Я благодарю тебя за то, что ты хотел сказать, но пока не кончилось вино… – Он долил вина женщинам и опорожнил последнюю бутылку, налив доверху стаканы мужчинам. – Пока не кончилось вино, мы выпьем за победу. Ничто, кроме нее, не вернет нам с войны наших детей. В том числе и нашего дорогого Гоги. В том числе, – повторил он и выпил до дна.
Лопатин подумал, что это последнее вино, но Виссарион, не присаживаясь, ушел, взяв с собой бутылки, и вернулся с одной, полной.
– А это самое последнее вино, – разливая его по стаканам, сказал он, – выпьем в память тех, кого нет. – Сказал это по-русски и, опустив голову, повторил по-грузински и выпил стакан, оставив на дне несколько капель. Вылил из стакана эти несколько капель вина на кусок лепешки и съел его, стоя за столом, все так же опустив голову и ни на кого не глядя.
Несколько мгновений все молча стояли над столом. Лопатин знал этот грузинский обычай – вот так пить за ушедших, смочив хлеб несколькими каплями вина. Но раньше ему это чем-то напоминало причастие, в котором тоже хлеб и вино. А сейчас со всею силой накопившейся за войну боли за всех на глазах и не на глазах у него умиравших людей почувствовал, что в этом есть что-то еще более горькое, великое и простое, напоминавшее обо всем том, что уже полтора года всякий день и час происходило на войне.
И рядом со всем этим, происходившим на войне, евангельская история становилась просто историей еще одного самопожертвования, совершенного когда-то одним человеком ради других людей. Уже полтора года войны разные люди по-разному повторяли это самопожертвование, спасая ценой своей жизни жизнь других людей, ложась вместо них в землю без всяких надежд на вознесение, ложась безвозвратно, часто безвестно, а порой и бесследно.