Габор говорит, что программу на три недели мы составим завтра. Программа венгерского Пен-клуба, как я знаю по прошлому, будет гуманной, а что касается меня, то у меня вообще нет программы. Собираюсь написать книжечку путевых заметок, свободную, пеструю, не ограниченную Венгрией, нечто вроде подробного дневника, а в него я и так записываю каждый вечер. С переводами Фюшта[15]
я давно справился: «Прометей» написан на четверть, несколько подстрочников поздних стихов Йожефа[16] лежат у меня в чемодане и, как всегда, — венгерская грамматика и учебник венгерского языка. Моя мечта — покой, дремота, лень, ничегонеделанье, шатание по городу, букинистические магазины — словом, отпуск; наверно, и здесь я не выдержу больше трех дней, но и это будет хорошо…Еще один взгляд в стенной шкаф: не сидит ли там Казим или сам Марджанах[17]
. Блестит задвижка. И внизу в глубине что-то шебаршит: мышь.И наконец — спать.
16.10
Я здесь в третий раз, но все равно: первые же шаги от дома — шаги по совсем чужому городу. Впрочем, он уже не совсем чужой, я знаю главные улицы и маршруты транспорта, с грехом пополам могу объясниться, разгадать вывески и афиши, меню в витринах, понимаю отдельные слова и обиходные выражения, но тем не менее и звучание этого языка, и написание его, несмотря на латинский алфавит, столь последовательно иные, чем у нас, что начинаешь понимать беспомощных иммигрантов: всматриваешься, чтоб увидеть хоть одну понятную строку, вслушиваешься, чтоб услышать хоть один знакомый звук; и вдруг — знакомые звуки, хорошо понятная строка, но понятная только потому, что позавчера ты ее уже читал, и сломя голову кидаешься в неизвестное.
Двое пожилых господ в серебряных сединах и в мехах, внезапно теряя свою важность, приветствуют друг друга с противоположных сторон улицы громким воплем «Сервус!», их яростно вскинутые вверх руки над расплывшимися в улыбке лицами мгновенно уничтожают современность: два всадника-гунна встретились в пустынной степи.
«То, что ты видишь, всего-навсего поверхность». Разумеется, но разве я могу увидеть что-нибудь другое? Важна сама готовность воспринять внешнюю сторону, понять, что за ней скрывается суть. Если вглядываться в эту поверхность, она укажет нам многое в сути, если задуматься о ней — почти все. Даже поверхность, за которой скрывается фикция, позволяет сделать некоторые выводы. В прошлом году в Хортобадьской степи: парни в кожаных куртках и джинсах пили пиво и колу, как только им подали знак, они отвели в сторону мотоциклы, переоделись в костюмы венгерских пастухов, встали в позы, необходимые, чтобы исполнить народный танец, как его изображают в оперетте, которую туристы из Невады почитали подлинной Венгрией. Мне рассказывали, что здесь можно порой встретить и «разбойников»: мрачные всадники окружают автобус, помахивая ножами, угрожают туристам грабежом и насилием, они уже тянутся за бумажниками и драгоценностями, но, к счастью, соглашаются на выкуп и в конце концов, подымая клубы пыли, уносятся прочь по полям, по долам в мотели; где звучит бит-музыка, к алчным кассам бюро путешествий… Привычное равнодушие парней свидетельствует, что нагрузка у них большая, а заработок маленький. Я отчетливо представил себе лица заморских туристов, но еще явственнее я видел в глазах рассказчика вспыхивающее, как молния, желание однажды действительно сыграть ту роль, которую приходится только играть.
Не надо впадать в высокомерие: разве при первом приезде в Венгрию не показывали тебе цыганского великолепия, и разве не сидел ты, очарованный, в прокуренных пронзительных сумерках корчмы и не предавался мечтам в сиянии заката (и чтобы насладиться этим счастьем, тебе не пришлось куда-то ехать и тащить на себе чемоданы).
Перекресток. На красный свет бежит молодой человек, он хочет вскочить на ходу в тронувшийся трамвай, а полицейский-регулировщик с интересом наблюдает — успеет или нет.
В субботу перед булочной очередь за свежим хлебом — единственная очередь, которую можно тут увидеть. «Да, по субботам дома всегда не хватает хлеба, — объясняет мне Габор, — все забывают, что за субботой неотвратимо следует воскресенье, когда хлеба не пекут». Хлеб весь без исключения пшеничный, если такой хлеб нарезать, он не черствеет несколько дней. Его продают на вес — по кило или по полкило, — отсекая от больших круглых хлебов, и куски выбирают, как мясное филе: «Нет, не этот, пожалуйста, вон тот, нет-нет, тот, что сзади, вот, вот этот, и еще вон тот, с краю, справа!» Иногда хозяйка покупает целый каравай и тащит его под мышкой, как носят здесь детей. А кроме того, еще множество булочной мелочи: витая сдоба, плетенки, кренделя, плюшки, палочки, сладкие, соленые, с маком, с тмином, но всегда хлеб из белой муки, очень белый, очень крутой, очень вредный для здоровья, очень пышный. «Должен быть и черный хлеб, — говорит Габор, — только нужно знать где». Но сам он не знает, наверное, в какой-нибудь специальной булочной.