Читаем Двадцать два дня, или Половина жизни полностью

Значит, можно поставить знак равенства между тобой и Кадуком[128]? Определение степени вины — вопрос юридический, но твое собственное понимание должно привести тебя к выводу: «И ты тоже мог стать Кадуком…» Во времена фашизма ты не убивал, и потом тебя не приговорили к смерти (что было тоже возможным и тоже справедливым, и ты ждал этого), ты сам должен был приговорить себя к смерти — такого, каким ты был, — иначе ты не смог бы жить дальше. Твое внутреннее изменение началось, когда ты понял: Нюрнбергский процесс непосредственно касается тебя, а не только этого — как бишь его звали — Геринга или Гитлера.


Но как привести в исполнение казнь самого себя? Спрыгнуть с табуретки около окна и повиснуть, чуть-чуть не доставая пола (некоторые казнили себя так в уборной антифашистской школы прыжком над выгребной ямой, повесив себе на грудь дощечку с надписью), но это уничтожило бы сразу обоих — и Того и Другого… Прыжок с колокольни — плохой способ внутреннего изменения. Лишь Другой может победить Того, и это не просто акт осознания, это не происходит в определенный день и определенный час, как это произошло с Савлом на пути в Дамаск, да ведь и он три дня сидел, ослепленный видением, и ничего не ел и не пил. Лишь Другой может победить Того, Другой, который вырос из Того, и он побеждает на трудном пути превращения из Одного в Другого… Это единство противоположностей и внутреннее изменение и есть тот процесс, который снимает его, превращая — во что? В новое противоречие.


Это противоречие определяет частную задачу, выполнить которую — твоя первейшая и важнейшая обязанность.


Подобно тысячам моих сверстников, я пришел к социализму не путем пролетарской классовой борьбы или овладения марксистской теорией, я пришел в новое общественное устройство через Освенцим. Это отличает мое поколение от предшествующих и последующих, и именно это отличие определяет наши задачи в литературе… Я никогда не смогу уйти от прошлого, даже в утопии. Я не смогу вылезти из собственной кожи, но я могу сделать то, чего не сделать тому, кто не побывал в ней, — использовать все самые крайние, самые ужасные и самые утешительные возможности, — и я уже начал это делать.


Новое общественное устройство было Другим по отношению к Освенциму; я пришел к осознанию этой истины через газовые камеры, и я считал, что мое внутреннее изменение закончится, если я посвящу себя служению новому общественному устройству, став его орудием, вместо того чтобы быть его сотворцом, вложив в него тот вклад, который мог вложить только я. Это и прозвучало в стихотворении, на которое так грубо указал тогда мой слушатель; это было плохое стихотворение, оно свидетельствовало лишь о том, что я смотрел на новое общество глазами прошлого. От понимания социализма как общества, в котором свободное развитие каждого есть предпосылка свободного развития всех, я был тогда дальше, чем когда-либо. Значит, это еще не было концом моего внутреннего изменения, а лишь его началом.


На улице шум; шум врывается через открытое окно; громкие восклицания, страстные крики, гогочущие пьяные голоса; в окнах на фасаде дома напротив поднимаются все шторы; за оконными стеклами смеющиеся, ухмыляющиеся, хохочущие физиономии, а в комнате Лилиома стоят две молодые женщины у открытого окна и машут невидимке, окликнувшему их. Он, наверно, живет этажом ниже меня, но из-за выступающего карниза мне его не видно, я слышу только, как он зовет: «Ну, иди же! Иди ко мне, красавица!» — и женщины, обе блондинки, одна полная, другая худая, брюки и мини-юбка, желтая рубашка и синяя блузка, смеясь, машут руками страстно взывающему к ним снизу; подобно сиренам, они простирают к нему руки и манят его округлыми, полными желания жестами, кивают, указывают каждая на себя и одна на другую, белое, золотистое, желтое, белое, золотистое, синее, их глаза сверкают, они посылают вниз воздушные поцелуи, и тут появляется Лилиом, Лилиом в красной спортивной рубашке, и обнимает за плечи обеих, и Лилиом хохочет, и воздух наполняется хохотом Лилиома и ароматом женщин, и переулок хохочет, и обе блондинки расстегивают друг другу верхние пуговки рубашки и блузки, и теперь всюду вспыхивает свет, яркий, смеющийся, хохочущий свет, хохочущий переулок; переулок, полный дерзкого озорства, переулок, полный безумия, и желтая вытягивает губы, и синяя прищелкивает пальцами, а красный притягивает к себе головы обеих и целует их, и внизу раздается крик, голос заходится криком, это вопль страсти, а потом тишина; и синяя, и желтая, и красный хохочут во всю глотку, и хлопают в ладоши, и упирают руки в бока, и хохочут, и показывают пальцами вниз в окно, где все стихло и которого я не вижу; мимо желтой луны пролетает Маргарита, и под хохот все занавески задергиваются, лица исчезают, огни гаснут; Лилиом опускает шторы, но одна штора зацепляется и повисает косо над подоконником, как веер у Малларме, за ней приглушенный свет, и тишина, и мелькает кто-то в синем, и больше ничего не видно.

2.11

Перейти на страницу:

Похожие книги

Салюки
Салюки

Я не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь. Вопрос этот для меня мучителен. Никогда не сумею на него ответить, но постоянно ищу ответ. Возможно, то и другое одинаково реально, просто кто-то живет внутри чужих навязанных сюжетов, а кто-то выдумывает свои собственные. Повести "Салюки" и "Теория вероятности" написаны по материалам уголовных дел. Имена персонажей изменены. Их поступки реальны. Их чувства, переживания, подробности личной жизни я, конечно, придумала. Документально-приключенческая повесть "Точка невозврата" представляет собой путевые заметки. Когда я писала трилогию "Источник счастья", мне пришлось погрузиться в таинственный мир исторических фальсификаций. Попытка отличить мифы от реальности обернулась фантастическим путешествием во времени. Все приведенные в ней документы подлинные. Тут я ничего не придумала. Я просто изменила угол зрения на общеизвестные события и факты. В сборник также вошли рассказы, эссе и стихи разных лет. Все они обо мне, о моей жизни. Впрочем, за достоверность не ручаюсь, поскольку не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь.

Полина Дашкова

Современная русская и зарубежная проза
Дегустатор
Дегустатор

«Это — книга о вине, а потом уже всё остальное: роман про любовь, детектив и прочее» — говорит о своем новом романе востоковед, путешественник и писатель Дмитрий Косырев, создавший за несколько лет литературную легенду под именем «Мастер Чэнь».«Дегустатор» — первый роман «самого иностранного российского автора», действие которого происходит в наши дни, и это первая книга Мастера Чэня, события которой разворачиваются в Европе и России. В одном только Косырев остается верен себе: доскональное изучение всего, о чем он пишет.В старинном замке Германии отравлен винный дегустатор. Его коллега — винный аналитик Сергей Рокотов — оказывается вовлеченным в расследование этого немыслимого убийства. Что это: старинное проклятье или попытка срывов важных политических переговоров? Найти разгадку для Рокотова, в биографии которого и так немало тайн, — не только дело чести, но и вопрос личного характера…

Мастер Чэнь

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза