Каким же он будет, гадала Дора, что его ждет? Как сделать так, чтобы дитя обрело правильный путь, избегнув многочисленных ловушек, уготованных нам безжалостным роком? Конечно, здесь не могло быть никаких точных рецептов, никаких аптекарских прописей, хотя Дора так привыкла к ним на работе, научившись размышлять строго отчетливыми категориями; впрочем, она лелеяла веру в упорядоченность и точность мироздания, в разумные действия некоего высшего провизора, понять которые ей мешает единственно нечистота помыслов. Она просила совета у женщины со стекла, напряженно вглядываясь в ее плывущие очертания, словно нанесенные живыми акварельными красками, но видела всегда лишь одно: шоссейную дорогу, огни на мачтах строительной площадки, желтые шашечки окон в дальнем микрорайоне, мерцавшие в густой темноте, которой было заполнено пространство, и этот явленный, выхваченный из мрака слабым усилием электричества кусок осязаемого мира выглядел призрачно и жутко, словно нарочно показанный ей только затем, чтобы ввести в заблуждение, убедить в том, что далекая тьма на самом деле наполнена домами, дорогами, автомашинами и людьми... Как обстоит дело в реальности, Дора боялась и думать, она спешно натягивала халатик и спешила в постель, держа в обеих ладонях сонно ворчащий живот и защищая его от злокозненных парадоксов, с которыми, дай Бог, никогда не столкнется ее дитя, счастливое и уверенное в себе.
Дни шли за днями; настенный календарь, висящий на кухне, пестрел жирными красными крестиками, которыми Дора уничтожала свою никчемную нынешнюю жизнь, обреченную стать прелюдией великолепной жизни грядущей; дни шли за днями, и однажды вечером живот заговорил. Он повел возбужденную, страстную, убежденную речь на своем непонятном языке, которому Дора внимала с благоговейным трепетом, как проповеди о самых важных вещах, которая наконец-то раздалась и достигла ее слуха, затем все внутренности ее пронзила чудовищная судорога, от которой перехватило дыхание: боль была такой, как будто в животе освободилось от уз злое колючее животное, которое вонзило в ее внутренности разом все свои иглы. Оно билось и не находило выхода, оно грызло, рвало все, что раньше служило ему обиталищем, с дикой радостной яростью, которая наполняет узника при звуках, обозначающих тюремный бунт, оно пыталось пробить стены темницы и все больше запутывалось в тесных, темных и сырых лабиринтах горячего нутра, ползло по бесконечным тоннелям кишок, связывая их в Гордиев узел, разрешить который можно было лишь однимединственным способом... Дора отчаянно закричала, теряя сознание, и ударилась всем телом несколько раз о стену, чтобы разбудить соседей. Должно быть, одного ее крика уже было вполне достаточно: перепуганные догадливые люди вызвали "скорую" и высадили дверь, поскольку сама Дора лежала на полу, не в силах пошевелиться. Последним, что она помнила, была неопределенная мысль: "Ну вот..."
Палата была огромной, человек на тридцать или больше, с широкими окнами, выходящими на оживленную городскую магистраль и занавешенными неопределенно-пыльного оттенка шторами. Под потолком жужжали, противно подмигивая, собранные в пары лампы дневного света, сурово давая понять обитательницам коек, где они, и что с ними проиходит, - на тот случай, если какое-либо событие отвлечет их внимание. Обнаружив на месте живот и догадавшись, что первые схватки отпустили ее, Дора испуганно разглядывала палату, натянув до подбородка серенькое, в тон небу и миру за окном, тонкое одеяло. Она металась беспокойным взглядом кругом себя, отмечая то облупившуюся краску на железной спинке кровати, то замысловатые разводы на потолке, настолько сложные и искусные, что напоминали подробную географическую карту, то плывущую в чьих-то руках по воздуху стеклянную посудину, полную жидкости пивного цвета, то, наконец, свои собственные руки, неестественно белые и длинные, вытянувшиеся поверх одеяла, с выпуклыми твердыми костяшками. Сознание ее, пережив вначале приступ невыносимой боли, теперь совершенно оцепенело в новой обстановке и в преддверии пугающих событий, которые должны были начаться с минуты на минуту, потому Дора лишь чутко воспринимала происходящее вокруг, даже не пытаясь что-либо осмыслить. Ее слух, странным образом обострившийся, впитывал тысячи новых звуков: стоны, раздававшиеся из дальнего угла, скрип пружин тридцати или более кроватей, у каждого из которых был свой неповторимый оттенок, прихлебывание чая и иные свидетельства принятия пищи, которую привозили в специальных тележках, визжание несмазанных тележек, ворчание, весьма членораздельное для Доры, грязнули-сестры в заплатанном халате, которая развозила еду, журчание струи, если кто-то уринировал в "утку", приветственные крики и вопли самцов под окнами и еще много чего другого, входившего в нее и растворявшегося в напряженном молчании, воцарившемся у Доры в голове.