Наше пошивочное ателье «Мод паризьен» находилось на главной, точнее, на практически единственной улице Колодяча — небольшого городка или местечка, по-польски — «мястечка», а по-нашему — «штетла». Витрины в нашем ателье не было, ее заменяли полуподвальные окна, заклеенные вырезками из парижских и венских модных журналов, на которых красовались элегантные господа во фраках и прелестные венские дамы в розовом, но на моей памяти в нашем ателье не был сшит ни один фрак или розовый дамский туалет. Отец в основном перелицовывал старые выцветшие лапсердаки, радуясь как ребенок, когда на примерке у зеркала перелицованная одежда получала вторую жизнь и выглядела почти как новая — по крайней мере, он так твердил сквозь сжатые губы, щетинившиеся несметным числом булавок. Отец был хорошим портным, и здесь будет уместно рассказать его любимую историю о том, как он пошил красный мундир одному драгуну лейб-гвардии Его Величества (хоть лично мне не доводилось видеть драгунов в нашем Колодяче), как клиент остался весьма доволен, рассмотрев обновку в зеркале, но ехидно заметил: «Не понимаю, почему на пошив мундира тебе потребовался целый месяц, а вашему еврейскому Богу на сотворение мира — всего шесть дней!» На что отец (по его словам) ответил: «Так вы посмотрите на Его мир, господин офицер и таки сравните его с моим прекрасным мундиром!» Я лично не слишком верю в эту историю.
В восемнадцать я был в нашем ателье на подхвате у отца, помогая ему в меру сил и умений; по праздникам и на свадьбах пиликал на скрипке еврейские мотивы, а по пятницам читал детям в школе при синагоге или по-нашему Бейт-а-Мидраш избранные главы Танаха или, иными словами, Пятикнижия. Читать-то я читал и, как говорили, читал с чувством и от всего сердца, но нельзя сказать, что в скрипичном деле я был Коганом. Игре на скрипке меня обучал лучший наш старый учитель Элиезер Пинкус, мир его праху, человек мягкий и на редкость деликатный, но однажды не выдержавший и робко заметивший моему отцу: «Пожалуйста, не принимайте это близко с сердцу, но у вашего Изи совершенно нет слуха…», на что отец сердито возразил: «И зачем ему слух? Он ведь не слушать должен, а играть!» И он был прав, мой отец, ведь теперь я все-таки худо-бедно играю, или точнее будет сказать — пиликаю на скрипке, подаренной мне милым дядей Хаимом на Бар-Мицву, то есть, при вступлении в религиозное совершеннолетие, на мой тринадцатый день рождения.
Я рос мальчиком мечтательным… Мысленно путешествовал по всему миру, добираясь даже до Вены, и не раз мой отец, Якоб или Яша Блюменфельд, грубо прерывал мои грезы деревянным портновским метром, мгновенно возвращая меня на землю, точнее — в наш Колодяч под Дрогобычем, на стол, где я сидел, поджав под себя ноги по-турецки, замерев над иголкой с ниткой в недошитом рукаве. В мечтах на мне всегда был один из тех самых потрясающих парижских фраков с наших журнальных вырезок; я выходил из фиакра и подавал руку прелестной мадемуазель в розовом туалете, помогая ей спуститься на землю, а затем с поклоном целовал ее нежную пухленькую ручку — и всегда именно в этот момент получал от отца метром по голове. Так я никогда и не узнал ни продолжения этой истории, ни того, кем была та прекрасная девушка, и почему я помогал ей выйти из фиакра — вероятно, подобную сценку я видел в каком-нибудь фильме.