Читаем Двадцатый век. Изгнанники полностью

Разумеется, это было просто первым душевным порывом, и ребе не пришлось долго убеждать меня в безнадежности попытки благополучно проехать по оккупированной немцами территории и разыскать где-то под Ровно какой-то санаторий. Раввин бен Давид протянул мне соломинку, за которую я ухватился в отчаянной надежде: что пациентов санатория успели эвакуировать вглубь страны. Тогда главной проблемой становилась не Сара, а мы, дурачье, на пути к Дальнему Востоку оказавшиеся в капкане Ближнего Запада.

Коль скоро я упомянул капкан, стоит сказать, что наш профессор принес с улицы листовку, напечатанную на трех языках — немецком, украинском и польском, в которой объявлялось, что, благодаря победоносному германскому оружию, мечта всей нашей жизни сбылась: Львов и Львовская область освобождены от большевистского гнета и присоединены к восточным территориям Рейха. А кроме того, нас вежливо информировали, что в трехдневный срок все функционеры-коммунисты, евреи и скрывающиеся советские офицеры должны зарегистрироваться в комендатуре, в противном случае, по законам военного времени, их ждет… — уточнить, что именно, или ты сам уже догадался?

«Львов и Львовская область!» — под это определение попадало и наше местечко Колодяч под Дрогобычем, мои престарелые родители и постоянный синедрион нашего ателье, дорогие мои соседи и земляки — украинцы, поляки и евреи, посетители кафе Давида Лейбовича, осиротевшего теперь клуба атеистов, и бывшие радетели еврейской социал-демократии.

Итак, брат мой, мой незнакомый читатель, я в четвертый раз сменил родину, теперь меня торжественно приобщили к большой германской семье, с одной незначительной подробностью, немного портившей этот праздник — что приобщили как лицо еврейского происхождения. И мне следовало в трехдневный срок зарегистрироваться в комендатуре (сомневаюсь, что для получения цветов и поздравительных телеграмм).

— Не знаю, что вам посоветовать, — озабоченно сказал наш профессор, — я ведь занимаюсь близорукостью глаз, а не близорукостью социальных утопий, поэтому не питаю симпатий ни к русским, ни к советской власти. Должен признаться — не обижайтесь, пожалуйста, — но я не испытываю особой нежности и к евреям, особенно ко всяким там карлам марксам, розам люксембург, львам троцким или как-их-там кагановичам, которые — живые или мертвые — виноваты в наших нынешних бедах.

Ребе бен Давид попытался ему возразить, но профессор остановил его, выставив ладонь.

— Простите, но я не склонен вести политические дискуссии. Как поляк я в равной степени не выношу и германцев, особенно нынешних. По-моему, единственный выход для вас, это пробираться на восток, к этим, как вы их называете, «вашим».

— Именно так мы и думаем сделать, — миролюбиво сказал ребе.

Профессор помолчал, перевел задумчивый взгляд с ребе на меня, затем с меня на ребе и, наконец, сказал:

— И все же я не понимаю, искренне не понимаю, что вас связывает с этой идеей, коль скоро вы знаете, какие безобразия творятся в советской России? Или не знаете? Понятия не имеете?

Ребе грустно улыбнулся:

— Один очень дорогой мне человек, может, самый дорогой, одна женщина, сейчас — в стальном капкане этого, как вы выразились, «безобразия». Я даже не знаю, жива ли она или долго ли еще будет жива. И все-таки я пойду драться, чтоб защитить советскую власть от нацизма. Это разные вещи, мне трудно вам объяснить. А вы, позвольте заметить, спутали идею с системой, что на руку самой системе. Она любит, чтобы ее путали с идеей, более того — предпочитает, чтобы ее воспринимали как единственное материализованное воплощение этой идеи, тождество и взаимозаменяемость. Как же мне объяснить… Как я понимаю — вы верующий христианин… А разве христианская Церковь не стремится к тому, чтобы ее отождествляли с христианством? Но ведь идея — это одно, а система, призванная ее воплотить, — совсем другое. И наступает день, когда защитой христианской идеи братства, любви к ближнему и всепрощения начинают заниматься крестоносцы и инквизиция при помощи костров и трактата «Молот ведьм» для изгнания дьявола. Духовный блеск вашей христианской идеи незаметно подменяется блеском церковных ритуалов, а аскетизм и самоотрицание ранних христиан — чревоугодием и развратом аббатов и кардиналов. Разве не так? У системы есть свои собственные потребности и логика выживания, и если идея им противостоит — что ж, тем хуже для идеи, ее могут втихомолку похоронить и подменить копией или макетом. Но ведь вы продолжаете хранить верность первоначальной идее, несмотря ни на что. Вы успешно боретесь с близорукостью, но бессильны перед дальтонизмом — а ведь именно в этой зоне идея и система так неразличимо сливаются воедино, что ты уже не знаешь, кому служишь: идеям Иисуса Христа или церковным канонам!

Если бы ребе закончил свою речь традиционным «Амен и шабат шалом!», это была бы одна из его традиционных субботних проповедей по вопросам духа и бытия.

Профессор беззвучно рассмеялся:

— Значит, вы считаете меня политическим дальтоником?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже