– Не к чему, – ответил он. – Ты знаешь, я кое-что смыслю в хирургии. Любая из этих ран смертельна, но пока я еще жив… Господь бог, карающий убийц и предателей, продлил мою жизнь на несколько часов… Вскоре начнется новый приступ горячки, и всему настанет конец. Никакой лекарь на свете не может его предотвратить.
Он говорил с мучительными усилиями. Я упросила его немного отдохнуть.
– Ты права, – согласился он, – мне надо поберечь свои последние силы. Дай мне бумагу и перо.
Я принесла. Но тут только он заметил, что кисть его правой руки рассечена ударом шпаги. Впрочем, писал он вообще с трудом… Ему пришлось бросить перо.
– Нет, лучше буду говорить, – сказал он, – и бог продлит мою жизнь, пока я все не скажу, ибо спасти отца должен только его сын.
И Перро рассказал мне тогда, ваша светлость, ту страшную историю, которую вы только что услышали от меня. Но рассказывал он ее с трудом, с частыми и мучительными перерывами и когда не в силах был продолжать рассказ, то приказывал мне спускаться вниз и показываться домашним. Я появлялась перед ними встревоженная – увы, тут притворяться не приходилось, – посылала их разведать о чем-нибудь в Лувр, потом ко всем друзьям графа, ко всем его знакомым… Госпожа де Пуатье ответила, что не видела его, а господин де Монморанси – что не понимает, из-за чего, в сущности, его беспокоят.
Так были от меня отведены все подозрения, чего и хотел Перро, и убийцы его наверняка думали, что их тайна осталась в каземате, где заточен господин, и в могиле, где похоронен его слуга.
К середине дня страшная боль, до тех пор терзавшая его, как будто немного утихла. Но когда я обрадовалась этому, он с печальной усмешкой сказал:
– Это улучшение – начало горячки, о которой я говорил. Но, слава богу, страшный рассказ приходит к концу. Теперь тебе известно все, что знали только бог да трое убийц, а твоя верная и мужественная душа не выдаст этой кровавой тайны до последнего дня, когда можно будет посвятить в нее того, кто имеет право ее знать. Ты слышала, какую клятву взял с меня господин де Монтгомери. Эту же клятву я возьму и с тебя, Алоиза. Пока гнев божий не поразит трех всемогущих убийц моего господина, ты будешь молчать, Алоиза. Поклянись же в этом умирающему мужу.
Заливаясь слезами, я дала священную клятву, которую нарушила только ныне. Ведь эти враги еще живы, они страшны и могущественны, как никогда. Но вы собираетесь умереть, и если вы осторожно и благоразумно воспользуетесь полученными сведениями, то они не погубят вас, быть может, а спасут и вашего отца и вас. Но повторите мне, монсеньер, что я не совершила смертного греха и что господь бог и мой дорогой Перро простят мне это клятвопреступление.
– Тут нет никакого клятвопреступления, святая женщина, – ответил Габриэль, – ты поступила как настоящий преданный друг. Но заканчивай же! Заканчивай!
– Перро, – продолжала она, – сказал мне вот что: когда меня не станет, ты запрешь этот дом, отпустишь слуг и переберешься в Монтгомери с нашим мальчиком и Габриэлем. В Монтгомери ты будешь жить не в самом замке, а уединишься в нашем домике. Воспитывай наследника графа без роскоши и шума – словом, так, чтобы друзья знали его, а враги забыли. Лучше будет, пожалуй, чтоб сам Габриэль до восемнадцати лет не знал своего имени, а знал только, что он дворянин. Ты сама рассудишь, что лучше.
Потом он взял с меня слово исполнить последнее его приказание.
– Для Монморанси, – сказал он мне, – я погребен на кладбище Невинных Душ. Если же обнаружится хоть малейший след моего возвращения сюда, ты погибла, Алоиза, а вместе с тобою, быть может, и Габриэль. Но у тебя сильная рука и верное сердце. Едва закроешь мне глаза, соберись с духом, дождись глубокой ночи и, когда все домашние уснут, отнеси меня в старый подземный склеп сеньоров де Бриссак, бывших владельцев нашего особняка. В эту покинутую усыпальницу давно никто не заглядывал, а заржавленный ключ от ее двери ты найдешь в большом бауле в графской спальне. Так я упокоен буду в освященной могиле…
К вечеру начался бред, чередовавшийся с приступами чудовищной боли. В отчаянии я колотила себя в грудь, но он знаками давал мне понять, что ему никто уже не поможет.
Наконец, снедаемый жаром и жестокими страданиями, он прошептал:
– Алоиза, пить!.. Одну только каплю…
Я и раньше в невежестве своем предлагала ему напиться, но он всякий раз отказывался. Теперь я поспешила налить ему стакан воды.
Прежде чем взять его, он сказал:
– Алоиза, последний поцелуй и последнее прости!.. И помни! Помни!
Обливаясь слезами, я покрыла его лицо поцелуями. Потом он попросил у меня распятие, приложился к нему губами, еле слышно шепча: «О боже мой! Боже мой!» – и лишь тогда взял из моей руки стакан. Сделав один-единственный глоток, он содрогнулся всем телом и откинулся на подушку. Он был мертв.
В молитвах и слезах провела я вечер.
К двум часам ночи в доме все стихло. Я смыла кровь с тела покойного, завернула его в простыню и, призвав бога на помощь, понесла по лестницам свою драгоценную ношу. Когда силы мне изменяли, я опускалась на колени перед усопшим и молилась.