— Ну хорошо! Раз мое предложение не прошло, я начну и прочитаю несколько стихотворений, как они распределены у меня по циклам.
— Вы читайте побольше, — продолжал довольный Убю. — Мы слушаем!
Шерстнев покопался в рукописях, перетасовал их, шагнул к публике и, начав с ритмичного постукивания каблуком за обводившим край сцены невысоким плинтусом, приступил к чтению.
Его выступление было смесью интонационных полутонов, настолько мне знакомых, что из его голоса воображение растило смыслы. Он начал читать с полушутки гримасничающим полушепотом, потом перешел одновременно к тревожной полупроповеди и полубогохульству, его следующий приглушенный цикл оказался мудрой тирадой из полуцитат и полупословиц, и уже полукриком он излагал свои смутно узнаваемые полумифы и полуозарения. Но у меня, видящего это содержание через долгое ощупывание и предвидение понимания, росло убеждение, что благодарность публики за эти поэтические щедроты будет полной.
Чтение стихов вскоре стало перемежаться с более полезными для меня пояснениями филолога. Убю с неизменным сознанием собственного обаяния объявлял со сцены, что причастия и деепричастия — это подлинная волшебная стихия выступающего поэта. Он одержим ими, это та сторона очарования языка, которая открылась его страсти, может быть — самый кончик. В деепричастии и так таится много поэзии, недаром они редко используются в разговорной речи. А у Шерстнева можно найти игру с поэзии деепричастий, которые обычно рифмуются с нарочитым прозаизмом, например с трамваем. Мы пробуем слова на вкус, и у наших языков есть особые бугорки, при помощи которых сладкое отличается от соленого. И видимо, у слов языка есть такие же оттенки. Поэт — это влюбленный кулинар, смешавший сто рецепторов, чтобы получить один. И он показывает язык литературному канону. Еще почитаете?
За моей спиной шел разговор в нос:
— Музыкальность Вознесенского вкупе с очеловеченным Бродским плюс непредсказуемость Сосноры; и даже хорошо, что ни о чем…
— Начало и конец твоей фразы — без возражений, а вот что делать с серединой — это вечная проблема невозможности прилично заполнить космос.
— Космос — это как раз все, что внутри нуля!
Неожиданно на весь зал послышался твердый настоятельный голос:
— Откуда вы черпаете мифологические мотивы? Вы, случайно, не поторопились с откапыванием литературных памятников, как с братом Антигоны, которому она, кстати, была еще и тетей?
— Я изучаю филологические дисциплины в классическом университете, — лучась усталой улыбкой, парировал Шерстнев. — Я прекрасно понял, какое стихотворение вы имеете в виду. Ну, знаете сами, как хочется иногда воспользоваться в стихах всякими посторонними знаниями?
— Нет! Не знаю!
— Вот — умный, компетентный человек, — радовался Убю, указывая вихляющей ручкой на зал, и добавил для Шерстнева: — А вы боялись, что вопросы будут банальными, — и добавил громче: — А какой у вас вопрос?
— У меня вопрос даже не к поэту, а к тому, кто его представил. Как насчет вашей характеристики этих стихотворений? Было бы любопытно послушать компетентного человека, но почему-то вы не объясняете, почему представленный нам местный поэт достоин таких похвал. Ведь обычно приводятся какие-то доказательства, которые не были бы на уровне непохороненных мертвецов и пустословья.
— Минуточку, минуточку, — взвеселился Убю. — Во-первых, не пустословья, а славословья. А во-вторых… Все знают фильм Абуладзе, и, несомненно, имеет место тактичная аллюзия на этот фильм.
— Я хочу сказать, — поспешил вставить Шерстнев, — что опирался еще и на греческую традицию.
— Мы живем во времена повсеместной интертекстуальности, — захохотал Убю, поглаживая затылок. И заметил, роняя ручку в сторону Шерстнева: — И неоконцептуализма. Без интертекстуальности невозможен никакой дискурс.
— Так вы ответите? — звучал голос из зала. — Мне кажется, мы можем продвинуться в разговоре куда дальше.
— В чем суть просьбы? — дважды улыбнувшись, настаивал Убю.
— Суть моей просьбы — услышать толику конкретного об этих не очень-то простых стихах. Думаю, ваша помощь не была бы лишней. Вы видите здесь событие и можете объяснить мне, в чем оно заключается.
— Ванечка, Ваня! — уже похохатывая и почти слезясь, говорил Убю. — Иван Важернидзе! — представил он, вытянутой рукой обращая внимание зала на вопрошавшего.
Шерстнев начал смеяться, после чего сложил руки рупором и прогорланил: