Время шло, и здесь становилось невмоготу, как в автобусе. Я начал уже считать поездку сюда с ее качанием и сменой домов в окне роскошью. Плечи начинали ныть, брови отяжелели и укрывали глаза. Вдруг я увидел рядом с телевизором толстый неровный том, это была старая подшивка журнала «Вокруг света», страшно потертая, закованная в жесткий переплет, обклеенный вырезками и фото. Я только успел увидеть мельком рисунки инков, «Кон-Тики» в порту среди дорогих яхт, карты Ливингстона, как в коридоре распахнулась дверь, и так ударило по всей квартире, что в стеллажах заплясали стекла. Я решил сначала, что это кто-то вышел из запертой комнаты, которая в этой квартире соответствовала моей, и я давно уныло думал об этом закрытом крае, где из-за обманчиво знакомой геометрии собирался найти свои высокие керамические шахматы, так пригодные для любых игр, а еще самострел. «Бабуль, бабуль, — все-таки это был отдающийся эхом на лестнице сливочный голос незнакомой мне девочки, — по английскому пятерка». Дверь снова бухнула и уже без отзыва с лестницы.
Я учился в обычной школе, где еще не изучали иностранного языка, и думал, что увижу совсем взрослую девочку, но она, маленькая, с волосами длинными, но опушенными детскими кудряшками, напоминающими моих сверстниц времен детского сада, сразу вбежала в зал, с трудом выкручиваясь из тесного полушубка. Смогла высвободить правую руку, и только тогда стянула с нее варежку, и уже свободной белой и удивительно цепкой ручкой открыла пианино. Одной рукой она играла что-то совершенно неученическое, прелюдию или сложный этюд, но такой почему-то медлительный и грустный, что трудно было понять, почему только что она так весело торопилась. Я видел ее бледный профиль с удивительно черными ресницами и витой свисающей до клавиш челкой. С левой руки она стряхивала свой полушубок, а он подпрыгивал на полу, будто еще пытаясь заглотить ее предплечье. Внезапно, когда обе руки освободились и на темно-бежевых рукавах одинаково вздрогнули мятые кремовые кружева, она перешла на что-то заливистое и, совсем по-детски кривляясь, запела. Подняла голову на черную стенку инструмента, всмотрелась в свое эбеновое отражение, там же перевела взгляд на меня, осеклась, опять показалась в профиль, покусывая губы, и вдруг, подхватив полушубок, бросилась бежать. Не замерший нестройный аккорд, а внезапная тишина оглушила меня, будто убегая, она успела нажать педаль, обрывающую звук. Под раскрытым пианино оставалась лежать ее розовая варежка, а вязаный голубой шарфик вытягивался в дверях, заглядывая дальним краем в коридор, очевидно провожая ее бегство многопалой вытяжкой бахромы. Из такой же бахромы на здешнем конце шарфика сложился указывающий на меня недоуменный палец. Я долго смотрел на этот выразительный след побега. Мне показалось, что бахрома вокруг фамильярного перста начала распутываться, что шарф едва заметно уползает из комнаты. И было невероятно важно следить, не кажется ли мне, не замер ли шарф, так и не уходя за дверь, не оказался ли я один снова и бесповоротно. Но медленномедленно — как я ценю эту щедрую, эту уважающую наблюдателя скорость — вязаный скрученный шарф уплыл за подрагивающую створку двери, и только так еще незнакомая мне девочка оставила мне какое-то указание, совет надеяться, пожелание ждать.
Больше я ничего о том дне не помню, нас наконец должны были свести, мы, наверное, играли на пианино, строили корабль из стульев. С той ли девочкой это было или нет, в ту ли встречу? Мне только страшно бывало думать иногда, что она старалась забрать шарф незаметно от меня, чтобы не оставлять незнакомцу трофеев, что это не движение чуда, а сокрытие гибели. Я действительно нередко потом соотносил с этой историей все случаи двусмысленного отношения к себе, мне страшно было от сомнения, что этот шарф не деталь нашей связи, не знак невидимой доброты, а наоборот, последний след отрицания. Огромное количество обращенных ко мне смелых слов и точных жестов с элементарной легкостью, тотчас означают удивительное, светлое признание, равно как и равнодушное уничтожение. Так Вторая Юлия, когда как-то решила завести речь об отношении ко мне, — и я напрягся, будто был готов ответить на ее признание ревом и верностью, — заметила только: «Временами я просто кажусь себе глупой, вот и все». Оживший шарф часто напоминал о себе, но и этот случай, скорее, задушил мою память, погрузив ее в предсмертный сон, состоящий из двусмыслиц.