— Она — ничего, простая, — сказала Лизутка, — все угощала нас. Жамками угощала. Хочешь?
И они все трое принялись есть пряники и хрустеть леденцами.
— А одежа-то на ней и-их хороша!
— Словно по-нашенски! Бусы-то на ней, Дашка…
— И не говори, девушка… Я как гляну-гляну, — ах, хороши бусы! А вот песня-то, знать, не показалась ей: и записывать не стала… А уж мы ли не старались?.. Я, как заведу, заведу, — эх, думаю, была не была!
— А я что, Дарьюшка, — я, как ты взяла голосом-то, я и подумай: ну-ка барин разгневается, ну-ка заругается на нас… Вот, скажет, пришли, глотки разинули!
— А мне чего барин? Кабы я сама…
— Песни-то у вас куда плохи! — сказал развеселившийся Федор. — И что у вас, у девок, за модель плохие песни играть? Кабы она меня заставила, я бы ей сыграл.
— Ну, уж ты, бахвал!
— Чего? Я-то? А ну-ка… — И Федор, подхватив под руки девок, затянул высоким и сильным голосом:
«Эх-их, перевозчички да рыболовщички, добры молодцы! Перевезите-ка меня, братцы, на свою-то сторону…» — подхватили девки, и в ответ песне грянуло эхо за лесом, и побежал по широкому простору полей протяжный гул, медлительно и печально замирая вдали.
Только по окончании жнитва пришло письмо из нижегородской деревни. В нем содержался решительный отказ Федору. Выслушав от Сергея Петровича это письмо, Федор понурил голову и ничего не сказал, но зато вышел из дома темнее ночи. Господа же были вне себя от негодования. Марья Павловна хотя и не делала уже новых попыток к сближению с Лизуткой и не шла к ней в гости, но все-таки относилась к ее судьбе с живейшим участием. Сергей Петрович метал громы.
— Вот твои перлы! — кричал он. — Загубить счастье человека, надругаться над святынею его души — над любовью к женщине, это они могут всегда!.. Что теперь делать?.. Ведь как я писал, если б ты знала: камень бы расчувствовался… Кажется, все струны задевал… и могу похвалиться, что у меня превосходно вышло… Нет, это чертовски, чертовски возмутительно! Я просто боюсь за Федора. Я бы на его месте, конечно, наплевал на все эти запреты, но ведь у них рутина, традиции…
— Ах, Serge, за Федора действительно страшно! — встревожилась Марья Павловна, — смотри: он ни слова не сказал, но вид у него пложительно трагический. Я даже думаю, не присматривать ли за ним… И пойди, сейчас же, сейчас же пойди, посмотри, что с ним!..
Сергей Петрович поспешил выйти, но, скоро возвратившись, сказал с некоторым разочарованием, что Федор, как ни в чем не бывало, строгает доски. Марья Павловна, однако, не успокоилась.
— О, это ведь такие глубокие натуры, Serge! Помнишь, Бирюк у Тургенева или этот плотник у Писемского? Тоже плотник!.. И я положительно убеждена, что с Федором что-нибудь будет в таком же роде… Знаешь, Serge, это наша обязанность помочь ему. Мы ведь понимаем безобразие этого явления и необходимо, необходимо должны что-нибудь сделать.
— Но что же мы можем?
— Ах, я не знаю что, но это необходимо. Ну, поговори с ним, — ведь ты умеешь с
— Я, пожалуй, позову его, но вряд ли…
Сергей Петрович опять позвал Федора и опять принялся его убеждать жениться без разрешения отца. Он много потратил слов и аргументов, затрагивал, как ему казалось, все струны, которые только подозревал у Федора, но Федор с тем же угрюмым и странно-равнодушным лицом повторял одно:
— Без родительского благословения никак невозможно, Сергей Петрович.
— Но поймите вы, что это безнравственно, что вы губите и себя и Лизу! — не выдержав, закричала Марья Павловна.
Федор исподлобья взглянул на нее и ни слова не ответил. Тогда принуждены были отпустить его и снова стали совещаться, как быть. Вдруг в голове Сергея Петровича сверкнул счастливый и великодушный план.
— Знаешь что, Marie? Мы, кажется, отлично это устроим, — сказал он, — мы вот как устроим: есть у меня в Ягодном двадцать одна десятина чересполосной земли; я продаю ее Федору и пусть вся его семья переселяется сюда. Возьму с него… ну, тридцать рублей за десятину возьму, и пускай их переселяются… А? Как думаешь?.. Деньги можно рассрочить… ну, хоть на пять лет… а?
Марья Павловна пришла в неописанный восторг.