Читаем Две поездки в Москву полностью

И вот на тебе — шарф, почти шаль, и варежки овечьи, с отдельным большим пальцем.

И не знаю, как это получилось, только снова мы запаковали их, тут же, и отправили по обратному адресу. Очень смешно нам показалось — что так, сразу.

Правда, только вышли мы на улицу, мне что-то нехорошо стало. Представил я, как тащится она на почту и думает: что это, интересно, мне прислали? Приходит — а ей возвращают ее варежки.

И стала мне представляться картина: будто бы сижу я с ней на какой-то узорной скамейке и объясняю, что это — с варежками — я не со зла сделал, а по глупости. И прошу меня простить.


В день защиты курсовика, вечером, я поехал к отцу.

Отца я вижу редко, потому что живет он отдельно, за долгой дорогой в электричке среди темного пространства, за двадцатью минутами соскальзывания ног по жидкой глинистой дороге через поле, кладбище и парк. И когда, уже сидя на кухне, трогаешь ручку холодильника, и он, щелкнув, открывает свое белое с инеем нутро, и включается мягкий свет, освещая разноцветные картонные коробочки, свертки, потемневшие от пропитавшего их жира, а на медленно отъезжающей дверце просвечиваются вставленные в нее зеленые и белые бутылки, или когда ходишь бесшумно по мягким коврам комнат, среди полированной темно-вишневой мебели, старинных японских чашечек и лазурных ножичков на полках буфета, — все это кажется особенно удивительным после километров грязи, холода и дождя.

Отец, развалясь, сидит в своем профессорском кресле, возле лимонного облака настольной лампы, сморщив лицо, согнав его к середине с тем преувеличенным выражением крайней озабоченности, с которым он предстает на фотографиях, вклеенных за обложками его научных книг, и в дрожащих кадрах кинохроники, и в голубом семейном альбоме.

Я на своем лице тоже знаю эту гримасу, — говорят, мы все больше становимся похожи.

От окон, освещенная вначале, уходит рядами вдаль мягкая ярко-зеленая травка — его сорта, гибриды, — о них он рассказывает только в письменном виде, да и то крайне неохотно.

Я редко вижу его за работой, он никогда не давит своей работой и своей жизнью, хотя, конечно, у него нашлось бы, чем давить. Но если даже его начинают расспрашивать о его делах и обстоятельствах, он либо молчит, щелкая языком, либо залепит такую чушь, что ее даже ложью не назовешь. После чего дальнейшие расспросы бессмысленны.

Здесь мы с отцом тоже похожи, я тоже не очень люблю делиться, открывать душу, советоваться с кем-то о своей жизни.

Разговаривая с ним, все время чувствуешь себя банальным, однообразным, пресным. Спросив тебя о чем-то, он может вдруг понять все заранее, по твоему лицу, по открытому для ответа рту, и дальше, на протяжении всей длинной ответной фразы, он будет дико скучать, вовсе этого не скрывая.

Думая о том, как он в тридцать пять лет сумел стать профессором, а сейчас, в сорок шесть, очевидно, станет академиком, я понимаю, что причиной этого явился его ум — дурашливый, неявный, кислый, но очень цепкий, настоящий мужицкий ум.

Мы переходим на кухню и там выпиваем, закусив семгой, — по-видимому, за курсовик, хоть это и не говорится.

— Что делать будешь в отпуске?

— Не знаю.

Я и действительно еще не знаю. По линии волнения? По линии удовольствия?

— А мне бы, — вдруг говорит отец, — выбраться из этих чертовых желудочных санаториев, я бы на родину поехал, на Волгу. Какой там Крым, лучше Волги ничего нет! Какая высота, простор. Погулять, себя вспомнить...

А рыбалка! Тянут невод — одни по берегу, а другие далеко плывут, на лодке. Но вот начинают плавно к берегу выруливать, конец с концом сводить. И образует невод огромный полукруг, а в нем словно ртуть бурлит. Соединяют концы и бегут на берег, из дырок вода льется. И вот появляется мотня — большой мешок, полный рыбы. Рыба так и кишит, и бьется. Сверху мелочь, а большая поглубже забирается. Вот выскочит наверх щука, проскользит по другой рыбе, как змея, и опять вглубь зарывается. И стоят рыбаки с такими ковшами на палках, и сначала мелочь снимают сверху, — тут хозяйки набегают, с кастрюлями, и рыбаки всю мелочь прямо им в кастрюли. А потом идет и покрупнее, — эту вываливают в лодки. Ставят эти лодки караваном, прицепляют к моторке и — на рыбозавод. А лодки знаешь какие? Дырявые. Дощаники называются. Вся передняя часть щелястая. Для обмена воды, чтобы рыба не уснула. Только потому дощаник и не тонет, что на корме имеется отсек, плавучий, без дыр. Там и люди сидят. А остальное — рыба. Опустишь руку — длинные, холодные, упругие тела так и бьют...

Долго он рассказывал, разговорился, как никогда...

И неизвестно, то ли еще раньше, то ли как раз в этот вечер решил я ехать на Волгу, только, уезжая от отца, я уже знал это твердо...

Все это я вспоминал, сидя в кожаном кресле экспресса «Ленинград — Москва», прислонясь головой к стеклу! На Петровке я вошел в нагретый солнцем, душный автомат и позвонил Игорю. Не отвечают. Стало быть, все на даче.

Оказалось, что я откуда-то знаю, как к ним туда ехать. Проблуждал я недолго и в пять часов вечера уже присутствовал на торжественной семейной трапезе в грубо сколоченной деревянной беседке.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Тихий Дон
Тихий Дон

Вниманию читателей предлагается одно из лучших произведений М.Шолохова — роман «Тихий Дон», повествующий о классовой борьбе в годы империалистической и гражданской войн на Дону, о трудном пути донского казачества в революцию.«...По языку сердечности, человечности, пластичности — произведение общерусское, национальное», которое останется явлением литературы во все времена.Словно сама жизнь говорит со страниц «Тихого Дона». Запахи степи, свежесть вольного ветра, зной и стужа, живая речь людей — все это сливается в раздольную, неповторимую мелодию, поражающую трагической красотой и подлинностью. Разве можно забыть мятущегося в поисках правды Григория Мелехова? Его мучительный путь в пламени гражданской войны, его пронзительную, неизбывную любовь к Аксинье, все изломы этой тяжелой и такой прекрасной судьбы? 

Михаил Александрович Шолохов

Советская классическая проза
Тропою испытаний. Смерть меня подождет
Тропою испытаний. Смерть меня подождет

Григорий Анисимович Федосеев (1899–1968) писал о дальневосточных краях, прилегающих к Охотскому морю, с полным знанием дела: он сам много лет работал там в геодезических экспедициях, постепенно заполнявших белые пятна на карте Советского Союза. Среди опасностей и испытаний, которыми богата судьба путешественника-исследователя, особенно ярко проявляются характеры людей. В тайге или заболоченной тундре нельзя работать и жить вполсилы — суровая природа не прощает ошибок и слабостей. Одним из наиболее обаятельных персонажей Федосеева стал Улукиткан («бельчонок» в переводе с эвенкийского) — Семен Григорьевич Трифонов. Старик не раз сопровождал геодезистов в качестве проводника, учил понимать и чувствовать природу, ведь «мать дает жизнь, годы — мудрость». Писатель на страницах своих книг щедро делится этой вековой, выстраданной мудростью северян. В книгу вошли самые известные произведения писателя: «Тропою испытаний», «Смерть меня подождет», «Злой дух Ямбуя» и «Последний костер».

Григорий Анисимович Федосеев

Приключения / Путешествия и география / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза