Однажды, может, даже 16 февраля, фотография Карла упала с тумбочки, хотя к ней никто не прикасался. Эрминия испугалась. С твоим отцом что-то случилось, сказала она Глории, подбирая осколки. В другой раз, в марте или начале апреля, она возвращала заштопанный передник или пальто с новой шерстяной подкладкой в трактир «Вайс». Где тот французский господин, спросила она. А где ему еще быть, ответила хозяйка, в хлеву, конечно, там его место. Эрминия приоткрыла тяжелую дверь хлева и, сделав пару шагов, увидела его сидящим на скамеечке для дойки. Bonjour, monsieur, сказала она приветливо. Comment allez-vous?[13] Он резко вскочил, чуть не перевернув бидон, и закричал: «Что вы здесь делаете? И что это вам взбрело в голову? Убирайтесь отсюда!» Ошеломленная, Эрминия пролепетала слова извинений и собралась уже было уходить, но вдруг остановилась, застыв от ужаса: в углу, сквозь резаную солому, на нее глядел лысый череп с провалами вместо щек. Простите, тихо сказал француз, я хотел оградить вас от этого зрелища. У него тиф, он бежал с четырьмя товарищами из концлагеря. Они добрались до Цильхайма, и я спрятал их на две ночи в коровнике. Помогите мне, сказал он, принесите им что-нибудь поесть. Эрминия побежала через дорогу к своему жилищу, приготовила суп из овсянки и, налив его в молочный кувшин, отнесла французу Этот случай долго не давал ей покоя, все внутри нее противилось связывать изможденные лица беглецов с образом Карла. До сих пор она считала, что условия содержания в немецких концлагерях были не хуже, чем в Гюре. В этом ее убеждали и письма Карла.
Чем скорее приближался конец войны, тем чаще рассказывала она дочери о своем детстве, о родственниках в Валенсии, о школьных учителях. О прогулках, на которые она ходила каждое воскресенье со своими братьями, сестрами и друзьями, и об одном ее поклоннике, враче, тот сел однажды во время очередного свидания на свежевыкрашенную скамейку в парке, вскочил, заметив свою оплошность, и, пылая гневом, оскорбленно отвернулся, потому что Эрминия громко засмеялась. О чем бы она рассказала с особым удовольствием, так это о своей любви с первого взгляда и о человеке, которому эта любовь предназначалась, но об этом она почти ничего не говорила; Эрминии хотелось, чтобы Глория росла нормальным ребенком, по возможности без комплексов, пусть и без отца, как, впрочем, многие дети военного времени. Поэтому, говорит ее дочь, она так много всего и недосказала.
А потом пришла весна сорок пятого. В Швандорфе, ближайшем городишке, еще гибло гражданское население, потому что какой-нибудь эсэсовец или офицер вермахта не хотел сдаваться наступающим американцам без боя. Едва война закончилась, как Эрминия отправилась на поиски. Она надеялась узнать что-нибудь о местонахождении Карла в отделениях Красного Креста в Нюрнберге и Мюнхене или в Информбюро союзных войск Но никто не хотел или не мог ей помочь. Она вернулась назад в Цильхайм, где продолжала ждать, надеяться, тревожиться… Она написала Розмари: может, Карл… но не знала, получит ли вообще золовка это ее письмо. Но вот однажды поздней осенью к ней зашла учительница из соседней деревни фройляйн Бергер. Она была австрийкой из Клостернойбурга. В самом конце войны она добралась до Вены, где повидалась и с золовкой Эрминии. Розмари просила передать вам это письмо, сказала она. Там она прочла следующее: «Последнее письмо от нашего любимого Карла, которое я получила, было написано им 8.1.1945. Товарищи, находившиеся вместе с ним в лагере, сообщили мне, что всех их в середине января переправили из Аушвица в Тюрингию (в лагерь Дора), Зангерхаузен, почтовое отделение Нойхаузен. Несчастных заключенных перевозили на морозе в открытых вагонах. Они ехали 11 дней, без еды и без питья. Они ели снег. Многие обморозились, и наш бедный Карл тоже. Все они очень ослабли и заболели, как и наш Карл. В лагере в Зангерхаузене был тиф. Карл подхватил его, по-видимому, в феврале. Надеюсь, он перенес его и выжил. Молю Бога и милую маму, чтобы они не дали ему умереть и чтобы он вернулся к нам домой».