Мне был двадцать один год и десять месяцев, когда наш эшелон прибыл в лагерь, 6 октября 1942 года, через девять месяцев после Руди Фримеля, о существовании которого я тогда не имела ни малейшего представления. Да и откуда мне было его знать? Вена — не деревня, я на тринадцать лет моложе его, и политика меня в ту пору мало интересовала. Правда, у меня было обостренное чувство справедливости, еще с детства, чем я не раз доводила до отчаяния свою мать. Но ни в какую партию я никогда не вступала. Отец был евреем, и поскольку браки между верующими разных конфессий не допускались, мать, происходившая из дрезденской баптистской семьи, приняла еврейскую веру. Мне было три года, когда они разошлись и начали ожесточенную борьбу за право родительской опеки. Отчим, которого я очень любила, был известным адвокатом. Он рано умер, и на этом благополучие в доме закончилось. До четвертого класса мать еще была в состоянии оплачивать гимназию, а потом мне пришлось уйти. Вскоре после этого бабушку сбила машина, и я на три месяца уехала в Дрезден, чтобы ухаживать за ней. За исключением одного дяди, вошедшего в семью через женитьбу, все братья и сестры моей матери были закоренелыми национал-социалистами, двое еще с ранних двадцатых годов. Несмотря на это, они любили меня. Соседи тоже продолжали относиться ко мне благожелательно: во-первых, они знали меня еще ребенком, во-вторых, смотрели на меня как на иностранку, для которой события в Германии не имели значения, в-третьих, квартал, где жила бабушка, раньше был коммунистическим оплотом, где пока все еще довольно отрицательно относились к нацистам.
После моего возвращения мать устроила меня ученицей в контору керамической фабрики Гольдшайдера. Там я научилась массе полезных вещей: приносить сотрудникам второй завтрак, заваривать чай или кофе, стирать пыль с пишущих машинок и кабинетной мебели, а также складывать в подвале старые регистрационные папки. Раз этим все и ограничивается, я, недолго думая, прервала учебу. Тогда мать решила пристроить меня в частную торговую школу. Осуществление ее замысла отложилось на год, потому что мне опять пришлось ухаживать за бабушкой в Дрездене. Осенью тридцать седьмого начались, наконец, занятия в школе, но удовольствие длилось всего один семестр.
На вечер 11 марта 1938 года я договорилась о встрече с одним другом в кафе «Биржа». Где-то в глубине бормотало радио, на которое мы не обращали особого внимания, пока за несколько минут до восьми не прервали передачу. «Я констатирую перед миром…» Это была прощальная речь Шушнига[41]
. Избегать насилия, ни в коем случае не проливать немецкую кровь, слово немца, искреннее желание и Господь Бог защити Австрию. Совсем обалдевшие, мы вышли из кафе. Ринг был уже перекрыт мотками колючей проволоки. Той же ночью я проводила мать в кафе «Херренхоф», в танцевальный погребок, где она хотела предупредить своих друзей-евреев. Пожарные как раз занимались тем, что срывали транспаранты Отечественного фронта, призывавшие сказать на плебисците свое «да» Австрии. На углу Шоттенгассе нам навстречу шел темноволосый мужчина в очках, с довольно крупным носом, на него вдруг набросился нацист с повязкой на рукаве, — ах ты, жид, ну я тебе сейчас покажу — и ударил его по лицу, так что очки отлетели в сторону. Тут темноволосый схватил обидчика за галстук, съездил ему слева и справа по морде и совершенно спокойно произнес: «Я не еврей и не жид, но за пощечину, которую ты хотел залепить еврею, я тебе возвращаю две». Он наклонился за очками, надел их и не спеша пошел дальше.На следующее утро я пошла в школу. На углу Рауэнштайнгассе, оцепленного штурмовиками, уже собрались ученики. Было объявлено, что торговая школа закрывается, потому что ее владельцы, братья Аллина, евреи. Полтора часа мы протоптались в растерянности, потом разошлись по домам. В витрине кондитерской Лемана на Грабене висела табличка. — «Евреям и собакам вход воспрещен», неподалеку на брусчатке я увидела стоявших на коленях евреев, а рядом смеющихся, улюлюкающих прохожих, которые заставили их оттирать зубными щетками крест рыцарей Тевтонского ордена. В тот же день в нашу квартиру позвонили, на пороге стоял такой же тип со свастикой на рукаве и требовал «поганого жида» Курта Розенфельда, то есть моего отчима, на что мать с холодной улыбкой ответила: «Вам придется потрудиться сходить на Центральное кладбище, четвертые ворота, он там лежит с тридцать первого года».