В 1941 году Мантейфель раскопал в Неревском конце срубы домов ремесленников-костерезов и участок древней верфи: там сохранились остатки шпангоутов и резная, из дерева, голова фантастического животного для бушприта корабля.
В известной части экспедиция А. В. Арциховского смогла в своих работах опереться и на достижения работников музея.
Коренной новгородец, Борис Константинович Мантейфель, пожилой скромный человек, застенчиво рассказывает мне:
— Вы не можете представить себе, как приятно чувствовать, что доля и наших трудов есть в успехах Артемия Владимировича и его экспедиции! И как окрыляют сделанные ими находки! Вот совсем недавно во дворе Четвертой школы копали яму для каких-то хозяйственных надобностей. Ну, разве можно упустить такой случай? Я, конечно, влез внутрь — вдруг вижу: береста! И письмена на ней! Верите: прямо сердце захолонуло! Не знаю, как и очки из кармана достал — я был без очков. Проверяю: точно, письмена! Вот «О», вот «П»… К сожалению, когда провел по «грамоте» пальцем — все исчезло. Это грязь таким обманным узором застыла…
Мантейфель мягко и немного грустно усмехается: что, мол, поделаешь… история — она живая, любит и подшутить.
И неожиданно спрашивает вне всякой связи с предыдущим:
— Вам никто не рассказывал об Антонове Василии Федоровиче? Разрешите посоветовать: если будете писать о нашем городе, обязательно упомяните его. Он был сторожем Спас-Нередицы, его мало кто знал. Имел домишко поблизости от церкви, с садом своим возился — яблонь несколько корней, сливы, — любил садовничать. Немногословный, крепкий старик. Но к Спас-Нередице был привязан так, что и рассказать о том не смогу. Любить ее, конечно, было за что. Ее роспись была действительно непревзойденным мировым шедевром. Кстати, Василий Федорович очень походил на одного святого с фрески в притворе — такой же типичный новгородец. И вот началась война. Эвакуировали мы музей в Киров, оттуда я ушел на фронт. Попал далеко — на Мурманское направление. О Новгороде, сколько ни старался узнавать, ничего не слышал сверх того, что в газетах было. И вдруг приходит ко мне письмо на фронт: пересылают из Кирова. Хотите, посмотрите. Оно сохранилось.
Борис Константинович извлекает из музейной папки с тесемками пожелтевший самодельный конверт. На конверте адрес карандашом: «г. Киров, Музей, Тому, кто привезет из новгородского музея вещи».
Бережно развертываю лист грубой бумаги, исписанной строгими, вперемежку писаными и печатными литерами, почти без знаков препинания и разбивки на слова — как древние грамоты, все подряд:
Довожу до сведения заведующего новгородского эвакуированного музея о состоянии Нередицы. По 7 октября, то есть до которых пор я находился около нея, памятник находился в таком состоянии. Начнем с верха. Купол — как крыша, так и свод пробиты насквозь с западной стороны, но еще держатся на месте. Пострадали Пророки и картина Вознесения. Но самое главное — это снесено западное плечо на хорах почти по окно. С юго-западной стороны, где вход на хоры, пробита стена насквозь прямо на лестницу. От дверей нет и помину. Также снесена и изуродована вся крыша, и еще много ранений по стенам. Но леса стоят еще целы. У колокольни верх снесен и пробита западная стена. Вообще, весь крежь покрыт обломкам и кровельным железом и ямами от снарядов…»
Многого стоила сдержанность этого «доклада» старику Антонову, который всю жизнь называл Спас-Нередицу не иначе, как «Моя Нередица». Но он не позволяет проявиться своим чувствам — он занят суровым делом: готовит счет фашистам за их злодейства.
Думал ли Антонов в это время о своем доме? Ведь его дом — все, что он нажил за долгую, честную, трудовую жизнь, — был рядом, оттуда уходили на фронт его дети.
Нет, он не отходил от своей Нередицы, он пишет только о ней.
«От деревни одни головешки. Мой дом еще несгоревши, но весь пробит минами и разрушен. От саду стоят одни пеньки».
Больше ни о доме, ни о семье ни звука. Он неукоснительно продолжает счет: