Он приподнялся, склонился над блюдом и, окинув всех взглядом, улыбаясь, сказал:
— Оно выходит, будто принцем-то становлюсь я. Генри, турки — все бросились к блюду.
— Ну дайте же и нам с Анандой посмотреть, — отстраняя их от стола, сказал И.
Я готов был провалиться сквозь землю, а капитан, крепко держа меня под руку, шептал:
— Ну и мальчишка! Почему же не я нашёл эту вещь? Я готов был бы…
— Я согласен, что на блюде изображена царственная красота. Если бы в лице нарисованной красавицы сверкало столько духа и ума, сколько в той живой принцессе, чьим прототипом она служит, — я согласился бы признать вас принцем-отцом, — сказал Ананда. — И юноша, сумевший оценить сходство, оценить краски портрета на стекле, достоин моей горячей благодарности.
С этими словами Ананда подошёл ко мне, обнял, и как ребёнка подняв меня на воздух своими могучими руками, крепко поцеловал.
— Надо фехтовать, Лёвушка, делать гимнастику, ездить верхом, закалять организм. Ваша худоба неестественна. Генри, доктор, займись моим другом Лёвушкой. Ну, а теперь — играть, — прибавил он.
Выйдя из комнат Ананды и подходя к главному крыльцу, мы столкнулись с возвращавшимся князем. Узнав, что мы идём в музыкальный зал, он очень обрадовался, поспешил вперёд, и вскоре мы все собрались в освещённом зале.
Я был поражён, когда увидел в руках Ананды виолончель. Я не заметил её утром среди прочих его вещей.
Анна, в белом гладком платье из блестящего, мягкого шёлка, как обычно с косами по плечам, в этот вечер была хороша так, что казалось невозможным вместить эту красоту в образ обычной, из плоти и крови созданной женщины.
— Мы сыграем несколько старых венецианских народных песен, теперь уже почти забытых и забитых новыми и пошлыми напевами, — сказал Ананда.
Я сидел рядом с И., по другую сторону от него сел капитан, как раз напротив музыкантов.
Что это были за лица. Глаза-звёзды Ананды сверкали, точно бросая искры вокруг. У Анны горели розами щёки, верхняя губа снова приподнялась, открыв ряд её мелких, белых зубов.
Ни в нём, ни в ней не было ничего от земных страстей. Но оба они были слиты в высшем страстном порыве творческого экстаза.
Первые звуки рояля мгновенным вихрем взмыли кверху, точно оторвались и полетели куда-то. И внезапно глубокий, властный звук прорезал их. Сливаясь, отходя, ещё ближе сливаясь в гармонии и снова её разбивая, нёсся звук виолончели, покоряя себе рояль, покоряя нас, овладев, Казалось, всем пространством вокруг.
Я не мог представить, что поют струны. Это пел голос, человеческий голос неведомого мне существа.
Звуки смолкли. О, как бедно стало сразу всё! Какой унылой показалась жизнь, лишённая этих звуков. "Ещё, ещё", — молил я в душе и чувствовал, что все просят о том же, хотя никто не нарушал молчания.
Снова полилась песня. Она показалась ещё прелестнее и колоритнее. Огромная сила жизни лилась в этих звуках. Я не мог постичь, каким образом эти высшие, с недосягаемым талантом люди ходят среди нас, выдерживают вибрации таких простых, маленьких людей, как я и мне подобные? Зачем они здесь, среди нас? Им нужен Олимп, а не обыденные дни с их трудом, потом и слезами…
"Да вот благодаря им и нет серого дня сегодня, а есть сияющий храм", — роняя слезу за слезой, продолжал думать я под сменявшиеся песни и не знал, какую из них предпочесть.
Внезапно Ананда встал и сказал:
— Теперь, Анна, Баха и Шопена, в честь моего дяди.
Анна улыбнулась, поправила платье и стул, подумала минуту и заиграла.
В тумане слез, взволнованный до глубины души, я сидел, держась за И. Мне казалось, что я не выдержу потока новых, сотрясавших всего меня сил. Точно под воздействием этих звуков во мне раскрывалось какое-то новое существо, которого я в себе ещё не знал.
Как только смолкли звуки, Ананда подошёл к Анне, почтительно, но так нежно, что у меня заныло в сердце, поцеловал ей руку и сказал:
— Старые, венгерские, последние, что я вам прислал. Ещё никто не успел приготовиться, опомниться, а уже снова полилась песня. Но можно ли было назвать это песней? Разве это голос человека? Что это? Какой-то неведомый мне инструмент. Или это раскаты эха в горах? Это какая-то стихия красоты. Я был так ошеломлён, так сбит с толку, что, раскрыв рот, уставившись на Ананду, еле переводил дыхание.
Он пел на непонятном мне языке. Я ни слова не понимал, но содержание песни ясно сознавал. Цыган оплакивал погибшую жизнь, погибшую любовь. Ревность, злоба, безумие — всё человеческое страдание, вся бездна страсти и скорби воплотились в песне и проникли в сердце. Но вот звуки изменились, звучавшие проклятия перешли в прощение, примирение, благословение и мир…
"Зачем этот человек среди нас? — всё не мог я отделаться от навязчивого вопроса. — Его место где-то выше, не среди простых людей".
И вдруг Ананда, что-то шепнув Анне, запел русскую песню: