Я не возразил ни слова, хотя совсем не хотел ни лежать, ни спать. Сначала жара подавляла меня, но затем я заснул и проснулся только от зова Яссы, будившего меня к чаю. Я догнал И. уже внизу лестницы в обществе двух мужчин, которых я еще не видал. Один был светлый блондин, типичный швед, каковым и оказался. Звали его Освальд Растен. Он на вид казался юношей, и я удивился, когда узнал, что он уже второй раз в Общине. Второй собеседник был брюнет, француз Жером Манюле.
Насколько речь первого, его манеры, походка были размеренно спокойны, настолько второй был подвижен, как ртуть. Походка, движения, речь – все выказывало в нем огромный темперамент, но суетливости в нем не было никакой: все дышало доброжелательством, веселостью и легкостью. Глаза его были темными и не особенно большими, но с красивым разрезом, сверкали умом, часто пристально и внимательно вглядывались. Он мне показался писателем, что после и подтвердилось.
Швед был из купеческой семьи, вопреки желаниям родни выбрал научную карьеру и имел уже кафедру по истории в одном из немецких университетов.
Когда И. познакомил меня с ними, оба одновременно воскликнули: – Как? Капитан Т.? – Нет, – ответил я. – Я его брат.
– Вы вскоре прочтете рассказ Левушки и будете рады принять в число своих друзей еще одного юного писателя и будущего ученого, – улыбаясь, сказал им И.
Каждый из новых знакомых назвал меня «коллегой», и по дороге в чайную столовую оба мои знакомые представили меня еще двум молодым и одной пожилой даме. Но не молодые и красивые дамы поразили меня, но седая старая дама.
Первой мыслью, когда я ее увидал, была: «А говорят, что старуха не может быть красивой, женственной и обаятельной». На высокой, чуть полной фигуре красовалась – именно красовалась, я не подберу другого слова, – прекрасная седая голова. Загар не портил правильного лица, большие черные глаза и черные же брови подчеркивали седину. Морщин не было, лицо было моложаво. Но в глазах и улыбке было так много скорби, что у меня встали перед глазами слова Али, когда я шел в его комнату: «Если встретишь скорбный лик ученика, идущего путем печалей, возлюби его вдвое и подай всю силу своей бодрости и энергии ему в помощь. Ибо путь его самый тяжкий из всех подвигов Любви на Земле».
Я низко поклонился старой даме и горячо поцеловал протянутую ею руку. И эта рука, как рука Андреевой, была тонкая и дружеская. Но форма ее была почти совершенна. Пальцы говорили, что она художница. И здесь моя догадка оказалась верной. И. назвал ее Беатой Скальради и сказал, что синьора Беата художница, итальянка, взяла уже не один приз почти на всех выставках мира. Ее картины висят во многих картинных галереях столиц.
Пока меня представляли еще нескольким дамам, имена которых не удержались в моей памяти, так я был поглощен впечатлением от художницы, из боковой аллеи к нам подходил худой человек с не очень молодым, изможденным лицом аскета. Он, очевидно, спешил к И. Швед Освальд Растен шепнул мне, что это крупнейший пианист и композитор мира, русский, Сергей Аннинов. Пока обе знаменитости шли по бокам И., возглавляя нашу группу, Жером Манюле шепнул мне:
– Сергей Аннинов живет не в Общине, а в одном из маленьких домиков в парке. Али предоставляет ему не первый раз отдых здесь. Он очень нервен, приходит сюда очень редко. Но когда он играет по вечерам, он разрешает всем желающим не только слушать его, но и заказывать ему любые пьесы. И как же он играет! Лучше ничего представить себе нельзя.
И синьора Скальради, и Аннинов сели за наш стол. Я не принимал никакого участия в общем разговоре. Сидя поодаль, я вглядывался в лица новых знакомых. Художница нравилась мне все больше и больше. Ее итальянская певучая и медлительная речь напомнила мне, как однажды Флорентиец представил мне, как говорят его соотечественники. Эта речь не была похожа на быстротечную скороговорку синьор Гальдони, которых я едва понимал. У синьоры Беаты я разбирал каждое слово, что еще больше располагало меня к ней. Но Аннинов оставался для меня загадкой. Его аскетическое лицо, изрезанное морщинами, живые глаза, резкие движения, какой-то протест в лице, точно возмущение против чего-то, что его давило, – все казалось мне таким далеким от гармонии, что снова я вспомнил Али, но теперь уже слова надписи на стене загорелись в моей памяти: «Сила-Любовь рождает человека и рождается в нем тогда, когда гармония его созрела».
Я рассуждал сам с собой, что если он дивный, известный всему миру музыкант, то он должен творить в гармонии. Иначе ни его произведения, ни его исполнение не покорили бы мира. А разве это лицо может быть хотя бы спокойным?
Аннинов внезапно умолк, взгляд его улетел куда-то в пространство, морщины на лице разошлись. Мудрость разлилась по его лицу, он как бы вслушивался во что-то недоступное другим. Глаза его ярко загорелись, на бледных щеках заиграл румянец. Он вдруг стал совершенно неузнаваем и прекрасен.