В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка — морозец что надо, — вышел, рыхля свежий снег, на дорогу.
Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди.
Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку — как уехала, ни разу не была дома, — а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего?
Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: «Ну что, коля, не ждал?»
Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце.
Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось — каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено — дрова, дрова — сено…
Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево.
И все-таки Дед Мороз не обошел Пряслиных. Ночью Михаил проснулся — стучат. Он спрыгнул с кровати, подбежал к боковому окошку, ткнулся разгоряченным лицом в заледенелое стекло. Никого. Неужто ему показалось?
И вдруг оттуда, с холода, донеслись притворно-жалобные слова:
— Пу-сти-те по-греть-ся…
— Мати, мати! Лизка приехала!
Ночная тишина в избе будто взорвалась. Мать со словами «иду, иду!» уже открывала двери (она-то, наверно, еще раньше его услыхала стук в окно), а на полатях, на печи загорланили ребята: «Лизка, Лиза приехала…»
Михаил кинулся искать спички.
В их семье не принято было обниматься и целоваться. Но когда из морозного облака под порогом вдруг блеснули знакомые глаза, густо запорошенные инеем, он не удержался — сгреб сестру в охапку.
— Лиза, Лиза, мине, — запричитала Танюха, слезая с печи.
И Лизка, протягивая к ней руки, расплакалась:
— Иди, иди, моя хорошая. По тебе-то я больше всех соскучилась.
А потом она обнимала остальных — Петьку и Гришку (эти обхватили ее оба вдруг), Федюху, насупленного, не спускавшего взгляда с корзины, которую вслед за Лизкой внесла в избу мать, — и для каждого находила особое словечко.
Михаил первый опомнился.
— Мати, чего стоишь? Наставляй самовар. А может, ты замерзла — баню затопить?
— Да что ты, парень? — удивилась Лизка. — Какая ночью баня?
Лизку раздевали всей семьей. Кто стаскивал с ног обмерзлые валенки, кто расстегивал ватник, кто снимал с головы шаль.
И она, растроганная, непривычная к такому вниманию, только качала головой:
— Я не знаю, вы со мной, как с маленькой. Я ведь не откуда приехала — из лесу.
— А я уж думал, не приедешь, — сказал Михаил. — Ждал-ждал — лег…
— Что ты — не отпускали. Хорошо, Илью Максимовича на совещанье в район вызвали. Как хотите, говорю, поеду — девять недель дома не была. Я ведь теперь за повариху.
— За повариху?
— Ну да. Разве Петр Житов не сказывал?
— Нет, ничего не говорил.
— Третью неделю варю. Ничего — люди не жалуются.
— Ну, это ты молодец! — радостно сказал Михаил.
— Худо ли, — подтвердила мать. — Все не в снегу. И лишняя ложка похлебки достанется.
В задосках зашумел самовар, и ребята, как по команде, уставились на корзину.
И корзина, та самая берестяная корзина, с которой раньше ездил в лес Михаил, раскрылась.
Буханка ржаного хлеба, другая. Сухари. И еще сахар — целую горку мелко наколотого сахара насыпала Лизка из мешочка на стол.
Ребята ахнули. А Михаил, растерянно моргая, только махнул рукой. Ну что ты скажешь? Не дура ли девка? Бывало, в лесу намерзнешься за день — только и радости чайку горячего попить, а если приведется огрызок сахара — праздник. А эта, дура набитая… Ах…
И была зимняя ночь. И за окошком лютовал мороз — с треском, с яростью, как голодная собака, вгрызался в промерзшие углы.
А им — что! Им плевать и на ночь, и на мороз. Красный самовар клокочет на столе.
Ешьте, пейте, ребята! Новый год идет по земле.
— Бежите, разгребите дорожку на задворках, — говорила шепотом мать.
Ребята заулыбались — она это почувствовала, не глядя под порог, — и хлопнули дверью.
— А ты, бес, не вертись! — зашипела мать на Татьянку. — Дай поспать человеку.
— Да я, мама, не сплю, — сказала Лизка и открыла глаза.
В избе было уже светло. С оледенелых окошек красными ручьями стекала заря на белый пол.
Татьянка вскочила на залавок, приподнялась на цыпочки и крепко обхватила ее холодными ручонками за шею.
— А ты чула ли, как я вставала? Я уж пол подпахала, вот.
— Подпахала… Все утро, как кобыла, скачешь. Человек из лесу приехал, а тебе хоть говори, хоть нет.
— Дак ведь она не спать приехала, — возразила матери Татьянка. — Да, Лиза?
— Да, да.
Лизка слезла с печи, босиком прошлась по избе. На Ручьях в бараке так не пройдешься — там всегда холодина под утро, — и она скучала не только по родным. Все тело ее скучало, а пуще всего ноги скучали по этому вот избяному теплу.
— Да, теплом-то мы, слава богу, не обижены, — сказала мать, словно угадывая ее мысли. — Осенью, как ты уехала, Михаил опять подконопатил стены.