— Марья… — сказал умоляющим голосом Илья.
— Што Марья? Неправду говорю?
— Мама, мама!.. — закричала девочка. — Надька плачет…
Ребенок в зыбке и в самом деле хныкал — и он выручил всех. Марья подошла к зыбке, а Ганичев стал собирать со стола бумаги — теперь можно было отступить, не уронив своего авторитета.
Все же последнее слово произнес Ганичев.
— Подумай, — кивнул он Марье из-под порога. — Лучину-то щепать можно и не головой.
И — Илье, когда они вышли на крыльцо:
— Распустил бабу! А что это у тебя за наглядная агитация в углу? Член партии. С иконами в коммунизм собрался. Смотри! Гужи ей не подтянешь, мы тебе подтянем…
Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.
Сосны росли за баней — толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: «Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду». О соснах ему напоминали соседи: «Смотри, искра в сушь падет — вмиг сгоришь и нас спалишь».
Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.
Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил — редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.
И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две — и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть…
Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня — крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?
После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку — чтобы успокоиться. И кажется, успокоился — растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.
Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии — чего же ожидать от ребят? — и он даже пошутил:
— Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?
Старший, Витька — нелюдимый парнишка, — при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.
Илья помог ему встать на ноги — и что же увидел в его ручонке, зажатой в кулак? Медаль «За взятие Кенигсберга».
— А вот это уже нехорошо, сынок, — сказал он и погрозил ребятам пальцем.
Боевые награды у него хранились в плетенке на самом дне. Он вынул из плетенки бумаги, проверил. Ордена на месте, медаль «За оборону Москвы» тут, медаль «За победу над Германией» налицо… А где же медаль «За боевые заслуги»?
Илья перебрал бумаги так и эдак — нет медали.
— Ребята, вы взяли медаль?
Витька и Толька заревели, кинулись в задоски под защиту матери.
— Где, спрашиваю, медаль?
— Не ори, к дьяволу! — закричала Марья. Она шагнула из задосок, загородила собою ребят. В глазах ненависть, брови сведены — казалось, она только и ждала этого предлога, чтобы вцепиться в него. — Медаль! Ребенок ты — бляшками играть?
— Медаль — бляшка? Ты подумала?..
В сорок втором году под Вязьмой они трое суток штурмовали хутор. Трое суток — без сна, без еды, через минное поле. И их осталось от роты всего пять человек, когда они заняли хутор. И всех пятерых наградили медалями «За боевые заслуги» и приняли в партию. И он, оглохший, растерзанный, с обмороженными руками, не свалился замертво, как другие. Он стал писать письмо домой. «Здравствуй, дорогая жена! Здравствуйте, дети! Сегодня для меня и для всех нас открылась дорога жизни…»
Илья ударил Марью по щеке…
И самое ужасное, как ему казалось сейчас, было то, что он ударил Марью при детях, при Вале…
Марью хвалить не за что. Не дай бог никому такой характер! И все поперек, все супротив. Он ей слово, а она ему десять. И насчет икон этих — сколько ей говорено! Надо тебе иконы, не можешь без них — шут с тобой, не препятствую. Повесь в задосках и молись — хоть лоб расшиби. А зачем позору-то его предавать? Кто он в конце концов в своем доме? Постоялец? Приживальщик?
Илья, обжигая губы, затянулся в последний раз, затоптал сапогом окурок, вздохнул.
Много, много обид он мог бы предъявить своей Марье. И неряха она, каких поискать. Утром встанет, заткнет космы за плат и пошла растрепа растрепой. Ворот рубахи не застегнут, груди болтаются, крест на грязном гайтане болтается — глаза бы не глядели. И с людьми живет, как упырь, — ни она людям, ни ей люди. А если он в правлении засидится — «А-а, делать тебе нечего! Не начитался своих газеток!..» А приготовить чего-нибудь поесть? Нет, они не едали ничего вкусного, даже когда в доме что было…