Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа — стихотворец из пригорода.
Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием — «Молитва браконьера».
— Очень хорошо! — сказал добрый Наперников. — Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха.[367]
Только нужно кое-что исправить. Первое — выкиньте с корнем «молитву».— И зайца, — сказал конкурент.
— Почему же зайца? — удивился Наперников.
— Потому что не сезон.
— Слышите, Трубецкой, измените и зайца.
Поэма в преображенном виде носила название «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов
После завтрака в столовой Ляпис снова принялся за работу. Белые
В «Кооперативную флейту» Гаврила был сдан под названием «Эолова флейта».
Простаки из толстого журнала «Лес, как он есть» купили у Ляписа небольшую поэму «На опушке». Начиналась она так:
Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции «Работника булки». Поэма носила длинное и грустное название: «О хлебе, качестве продукции и о любимой».[368]
Поэма посвящалась загадочной Хине Члек.[369] Начало было по-прежнему эпическим:Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули.
Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник,
Ляпис спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат «Станка». На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким.
— А! — воскликнул Персицкий. — Ляпсус!
— Слушайте, — сказал Никифор Ляпис, понижая голос, — дайте три рубля. Мне «Герасим и Муму» должен кучу денег.
— Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчас приду.
И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников «Станка».
Завязался общий разговор.
— Ну, как торговля? — спрашивал Персицкий.
— Написал замечательные стихи!
— Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал?
— Что Гаврила? Ведь это же халтура! — защищался Ляпис. — Я написал о Кавказе.
— А вы были на Кавказе?
— Через две недели поеду.
— А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!
— Очень меня это пугает! Они же на Кавказе не ядовитые!
После этого ответа все насторожились.
— Скажите, Ляпсус, — спросил Персицкий, — какие, по-вашему, шакалы?
— Да знаю я, отстаньте!
— Ну, скажите, если знаете!
— Ну, такие… В форме змеи.
— Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами.
— Никогда я этого не говорил! — закричал Трубецкой.
— Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались ему всучить такие стишата в «Герасим и Муму», якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении «Кантон» пеньюар — это бальное платье? Почему?!
— Вы — мещанин, — сказал Ляпис хвастливо.
— Почему в стихотворении «
— Видел.
— Ну, скажите, какая она?
— Оставьте меня в покое. Вы псих.
— А облучок видели? На скачках были?
— Не обязательно всюду быть, — кричал Ляпис, — Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции.
— О, да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии.
Ляпис не понял сарказма. Он горячо продолжал:
— Пушкин писал по материалам. Он прочел историю
После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой.[372]
— Вы писали этот очерк в «Капитанском мостике»?
— Я писал.
— Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом»…[373]
Ну, и удружили же вы «Капитанскому мостику».— В чем дело?
— Дело в том, что… Вы знаете, что такое домкрат?