Но я видела, что моя новая подружка говорит неправду: она все помнила и отчаянно тосковала по родным и друзьям, а засыпая, звала их сквозь сон. Я знаю это, потому что частенько тайком перебиралась по ночам в ее палату и ложилась с ней рядышком на край кровати. Мы брались за руки и начинали воображать, что едем по заснеженной тундре в запряженных собаками санях (той зимой было очень холодно), а над нашей головой отливает зелеными, сиреневыми и алыми огнями таинственное северное сияние.
Мы разговаривали с ней под одеялом ночи напролет и никак не могли наговориться. Узнав, что я не умею плавать, она, лежа в постели, взялась меня учить, и я повторяла за ней эти красивые, но бессмысленные движения руками и ногами, путаясь в простынях.
В столовую мы ходили вместе и всегда садились за один и тот же стол в самом дальнем углу. За завтраком она отдавала мне свою порцию масла – крохотный кусочек, который хочется намазать на хлеб толстым слоем, но его всегда не хватает, а я угощала ее привезенными родителями яблоками, вишневым вареньем и шоколадом. Она никогда не съедала шоколад целиком, а откладывала понемножку в тумбочку, чтобы потом, в свою очередь, поделиться им со мной. Когда к чаю нам давали печенье, она обгладывала его по краям, чтобы получился идеально ровный кружок, и складывала эти кружки́ в стопку, а затем пододвигала всю стопку целиком к моей тарелке. Я очень обрадовалась, выяснив, что она терпеть не может молочную лапшу и щи и обожает вафли, – вкусы в еде у нас совпадали полностью.
В живописи мы разошлись: я считала величайшим художником всех времен Питера Брейгеля Старшего, о котором она имела самые смутные представления, а ей нравились Нестеров и Левитан. И тем не менее я регулярно рисовала для нее карикатуры на врачей, медсестер и больных, а она подкинула мне сюжет для будущего пейзажа: разрушенная кирпичная стена, а в проеме – синее небо, кукурузное поле, ласточки и огромный цветной дирижабль.
Я заметила, что настроение у нее меняется в зависимости от времени суток: с утра она обычно бывала веселой и улыбчивой, после полудня становилась задумчивой, а когда день переливался в вечер и за окном синели январские сумерки, ее задумчивость сменялась печалью, голубой и бездонной, как море. Она была явно старше меня, но я почему-то всегда воспринимала ее как неразумного ребенка, и, когда она грустила, я совершенно по-матерински прижимала ее голову к груди, ерошила ей волосы и молча баюкала ее, будто безвольную куклу.
Иногда ее печаль передавалась и мне: я предчувствовала нашу скорую разлуку. Она почти выздоровела, да и я поправлялась семимильными шагами. Еще несколько деньков – и ее увезут куда-нибудь в детдом, а за мной приедут родители, и я вернусь в родную деревню. А пока я цеплялась за смутную, абсолютно несбыточную мечту: вот я говорю папе и маме, что эта девочка должна стать моей сестрой, родители серьезно кивают и решают ее удочерить, а потом мы все вместе едем домой под зажигательную праздничную музыку.
В реальности получилось по-другому: мы расстались даже не попрощавшись! Просто однажды она исчезла, а позже мне сообщили, что за ней приехал молодой человек, ее родственник, и забрал ее в город.
Сбитая с толку, остаток дня я проходила как в тумане, а вечером, когда улеглась в постель, привычно засунула руку под прохладную подушку и нащупала там листочек бумаги. На нем был криво накорябан номер телефона, а под ним – имя:
Зритель № 11
– Тебе не стыдно? – спросил я, глядя на белые штрихи дорожной разметки, сливающиеся в одну стремительно бегущую полосу.
Краем глаза я уловил, как она, сидя рядом, дернулась от этих слов, но промолчала, только вздохнула как-то прерывисто, как будто вот-вот разревется.
– Молчишь? Или, может быть, скажешь, что до сих пор меня не узнала, а?
Она не ответила, а полоса разметки побежала быстрее. Я перевел взгляд на спидометр: почти сто пятьдесят километров в час! Хоть мы и мчимся по трассе, а вокруг – ни души, все равно надо бы притормозить и успокоиться.
Моя пассажирка еле слышно хлюпнула носом, и я раздраженно ударил по тормозам. Машину начало заносить, но мне все-таки удалось справиться с управлением, и я более или менее удачно вырулил на обочину. Остановился, выпустил руль, отдышался. Потом повернулся к ней всем корпусом.
У меня руки чесались залепить ей пощечину, но, во-первых, я придерживаюсь принципа, что детей и женщин бить категорически нельзя, а во-вторых, у нее было сотрясение мозга, и я даже тряхнуть ее не смел, опасаясь, как бы ей не сделалось хуже.
– Я, конечно, понимаю твои чувства… – начал я, сдерживаясь изо всех сил, но вдруг сорвался и заорал: – Ты что, не могла позвонить нам из больницы?!
Она съежилась и вжала голову в плечи.
– Нечего тут жаться! Я хоть раз поднимал на тебя руку? Ни разу! И никогда не подниму! И плевать мне на то, что ты там себе навоображала! Я тебя три недели искал, весь город вверх дном перевернул! Мои друзья до сих пор тебя ищут, ты это понимаешь, а?